Но над трапиком, встречая катер, белым ангелом-хранителем склонился розовощекий мичман. Юрий узнал в нем Петрова, который год назад в корпусе был унтер-офицером его отделения. Поэтому (и потому еще, что приезд Юрия был предварен семафором лейтенанта Ливитина) его приняли на миноносце, как родного, и Петров тотчас провел его в кают-компанию. Она была светлой и душистой, крохотной, как бонбоньерка, и необыкновенно уютной. Круглый стол занимал почти всю её площадь, над диванами вокруг него нарядно и весело сверкала эмалевая краска выжженных по ореховой панели орнаментов и картин в билибинском вкусе — витязи, жар-птицы, Иван-царевичи и Елены Прекрасные, собственноручный подарок кают-компании от старшего офицера. В одной из кают, двери которых выходили прямо к круглому столу, бросался в глаза необычайный абажур: с подволока, охватывая тонким прозрачным батистом яркий матовый шар лампы, свисали дамские кружевные панталоны с голубой ленточкой, продернутой в прошивке.
Петров, спустившись вместе с Юрием, представил его сидевшим за столом командиру, старшему офицеру, ревизору и механику (сам он был здесь вахтенным начальником и штурманом). Офицеры радушно протягивали Юрию руки, называя себя и одновременно не забывая гостеприимства.
— Старший лейтенант Петров-Третий, — сказал командир. — Чайку? С коньяком?..
— Мичман Петров-Девятый, прошу любить и жаловать, — подхватил ревизор и подвинул к Юрию сахарницу. — Вы до Кронштадта с нами? К подъему флага будем, адмирал торопит.
— Лейтенант Петров-Седьмой, — сказал механик, а старший офицер сперва крикнул в буфет:
— Вестовые, стакан! — и потом протянул Юрию руку в свою очередь. Лейтенант Петров-Пятый. Ночевать, не обессудьте, придется на диване…
Коллекция Петровых поразила Юрия, и, плескаясь в умывальнике в свете кружевных панталон (хозяином этой каюты оказался Петров-знакомый), он спросил его об этом вполголоса.
— А вот подите ж, — мрачно сказал Петров. — Я по старшинству выбрал минную дивизию, явился к адмиралу нашему в штаб, представляюсь. «Петров? Отлично. На „Бдительный“!» Приезжаю, у них лица вытянулись: еще Петров?.. А потом флажок[18] по пьяному делу пояснил: адмиралу моча в голову ударила, подбирает по фамилиям. К нам — Петровых, а на «Бурном» — Ивановых набрал. Только там командир подгадил, Гобята по фамилии, всю музыку ему портит.
Юрию хотелось рассмеяться, но унылое лицо Петрова (дыне Петрова-Четырнадцатого) этому мешало. Он спрятал лицо в полотенце, а Петров продолжал:
— Сволочь адмирал. Он традицию насаждает, а нам хоть плачь! Телеграммы путаем, письма; и служба ни к черту, матросы ржут… Да у нас ничего, а вон на «Лихом» лейтенант Курочкин стреляться хочет: к нему адмирал командиром Куроедова ляпнул… Пойдем чай пить до похода, у Третьего коньячишко неплохой…
За вторым стаканом Юрий почувствовал сотрясение стола: «Бдительный» выбирал якорь. Кают-компания была пуста, и опять чувство тревоги охватило Юрия. Где-то за тонкой переборкой под ненадежной охраной были собраны кочегары «Генералиссимуса». Неужели они покорно примут этот приговор?
Но Ильи Муромцы и Иван-царевичи успокоительной стражей охраняли тонкую переборку, коньяк подымал настроение, и ощущение неловкой тревоги само собой исчезло.
Июль стоял необыкновенно жаркий.
В высоком небе, неправдоподобно синем, как на ярких цветных открытках, величественно застыли крутобокие ватные облака. Под ними две недвижные острые шпаги парных гвардейских часовых — игла Адмиралтейства и шпиц Петропавловской крепости — охраняли грузную корону Исаакия; золото искрилось в небе, срываясь с них мелкой, слепящей глаза пылью. Санкт-Петербург давал солнцу парадную аудиенцию в своем великолепном тронном зале.
Дворцы, нанизанные крупными жемчужинами на гранитную нитку набережной, прятались в темном бархатном футляре своих садов. Муаровые орденские банты переплетенных каналов подхватывались пряжками бесчисленных мостов. Широкая голубая лента Невы была надета столицей через плечо, как присвоенный ей орден св. Андрея Первозванного. Купола соборов блистали в мраморной оправе своих колонн, подобные алмазам на пожалованных императрицею перстнях. Тяжелые золотые буквы банков и торговых фирм раскатились по городу червонцами, рассыпанными из небрежно открытого кошелька вельможи. Кварталы, ровные, как шашки паркета; площади, гладкие, как постаменты памятников великих дел и людей империи; проспекты, прямые и широкие, как желоба, проведенные от лицеев и академий на простор российской равнины, которую они затопляют вековым потоком губернаторов, прокуроров, архиереев, земских начальников, офицеров, банкиров — так стоял он у моря, город империи, многократно воспетый и привыкший к восхвалению, понуждая думать о себе не иначе, как пышными придворными образами.
Если Гельсингфорс манил Юрия, как любовница, то Петербург всегда казался ему чопорной и нелюбимой богатой невестой. Но карьеру надо было начинать здесь — и надо было делать вид, что любишь Петербург, в котором таились корни этой карьеры: связи, власть, чужие деньги и общественное мнение, обязательное для всей России. «Плоский, холодный красавец, надменный и эгоистичный», — так называл его Юрий в письмах к брату, — пугал его строгостью своих шахматных линий, гранитной официальностью отношений, безразличной вежливостью петербуржцев, ровной и бесшумной, как торцовая мостовая…
Кронштадтский пароход медлительно шлепал плицами, астматически придыхая на каждом обороте колес. Вода бежала из-под них желтой и мутной; казалось, она была неприятно теплой, как в остывающей ванне, и пахнуть должна была вяло и влажно: ношеным бельем и обмывками нечистого тела. Море стояло перед крыльцом столицы неубранной плоской лужей нечистот и отбросов огромного города.
Но вода казалась такой только у борта; если поднять глаза вдаль, Маркизова лужа[19] опять становилась морем: солнце одевало её серебряной кольчугой, а небо красило в глубокий синий цвет. Так создавалась достойная рамка золоту, граниту и торцам.
Это был фальсификат. Но столица давно привыкла к подделкам и не замечала их, как не замечает человек вставного зуба в собственном рту, ощупывая его порой языком: не он ли болит? Начиная от французских вин изготовления Елисеева (поставщика двора его величества и обывательских квартир) и кончая нестерпимой гордостью императорского орла на штандарте Зимнего дворца, подделка, грубая или искусная, наполняла столицу, придавая ей бесстыдный блеск тэтовских бриллиантов, которым петербургские дамы средней руки ослепляли провинциалов. За этим фальшивым блеском трезвый взгляд мог легко проследить ту темную грань, которая отчетливо проступала на душистой коже императрицы Елисавет, когда по окончании пышного приема иностранных послов фрейлины снимали с нее тяжкое парчовое платье: месяцами не мытое тело царицы резко отделялось от шеи и плеч, выставляемых вырезом платья напоказ Европе. Императрица в баню ходила неохотно — под рождество и под пасху.
Так и столица прикрывала гранитом и мрамором свою неистребимую российскую вшивую грязь, нищету, невежество и крепостническое самоуправство. Облицованные гранитом каналы её воняли страшной устойчивой вонью обывательских клозетов. Великолепная Нева поила острова и окраины неразбавленной холерной настойкой, очищая фильтрами воду только для центральной части города. Под безлюдным паркетным простором барских квартир сыро прели в подвалах полтораста тысяч угловых жильцов с кладбищенской нормой жилплощади в один-два метра на душу. Двадцать две тысячи зарегистрированных нищих украшали своими лохмотьями паперти соборов, в которых на стопудовых литого серебра иконостасах выглядывало из-за колонн драгоценной ляпис-лазури невыразительное лицо царицы небесной, окруженное сиянием из самоцветных камней стоимостью в сто десять тысяч рублей. Дворцы, построенные на налоги, обманывали прохожих царственным величием своих колонн и пышностью огромных фасадов. Но только глубокий провинциал с трепетом смотрел на них, благоговейно воображая себе за их стенами таинственную жизнь князей императорской крови: дворцы давно были проданы августейшими биржевиками обратно в казну, как Мария Николаевна продала свой — под Государственный совет, как дети Михаила Павловича — под Русский музей, как Николай Николаевич Старший, поторговавшись, продал свой под Ксениинский институт благородных девиц и как Младший, махнув рукой на всякий этикет, загнал свой под оперетку Палас-театру…
Немногие дворцы продолжали хранить величавое благородство царского жилища. Таким был царскосельский Александровский дворец, за литыми решетками которого невозможно было угадать ту средней руки обывательскую квартирку, какую устроил себе по своему вкусу Николай Александрович, поступившись для удобных семейных клозетов редчайшим созданием Гваренги — концертным залом. Впрочем, Николай Александрович (которому роспись государственного бюджета отводила на 1913 год, кроме шестнадцати миллионов на содержание двора, еще 4 286 895 рублей «на известное ему императорскому величеству употребление») в личной жизни показывал подданным редчайший пример скромности и бережливости, исписывая карандаши до последнего огрызка, после чего их не бросал, а передавал на забаву августейшему сыну, о чем восторженно сообщалось населению империи в патриотических брошюрках.