Между тем поведение Васкеса внесло некоторое смятение в мои мысли. Напрасно уговаривал я себя, что две эти души, такие серьезные и возвышенные, созданы друг для друга, что такая женщина, как Мария, исполненная твердых убеждений и моральных принципов, мне не подходит. Тут было одно благоприятное обстоятельство, и мое самолюбие «единственного петуха», по выражению Ибсена, понуждало меня воспользоваться им. Две недели я изображал холодное презрение, но при этом все больше убеждался, а может, внушал себе, что я притворяюсь. А притворное презрение есть не что иное, как самое настоящее желание. Я со всем пылом желал Марию; и это наваждение так захватило меня, что я стал испытывать чувства, которые сейчас мне кажутся искусственными.
После двух недель отсутствия я прибежал к ней, горя страстью, как мальчишка-романтик, и, воспользовавшись тем, что мы оказались наедине, стал бурно обвинять ее в холодности, непостоянстве и во всех грехах, какие пришли мне на ум.
Мария вспыхнула и затрепетала, уронив руки, опустив голову, растерявшись перед этой лавиной мнимой страсти. Она не мешала мне говорить и высказать все, что я хотел, а когда я кончил, помолчав минутку, подняла глаза, нежно взглянула на меня и спросила:
– Вы в самом деле… так сердитесь на меня?
Мне почудилась тень сомнения, промелькнувшая в ее глазах, и я сразу погас.
– Я не сержусь, – ответил я с относительным спокойствием. – Просто у меня такая манера выражаться.
Она выпрямилась, побледнела и после недолгого молчания сказала:
– У вас всегда находится нужная манера выражаться, поступать, вести себя… Но вы слишком спешите и дурно ко мне относитесь.
– Дурно, Мария? Разве не знаете вы, что больше всего я хочу, чтобы вы стали подругой моей жизни? Скажите, хотите ли вы быть моей женой?
– Вашей женой?
И, снова помолчав, она ответила:
– Подумаем об этом еще немного… Поговорим через несколько месяцев… Можете посмеяться над моим романтизмом, но я вспоминаю стихи Кампоамора: «Земля устала дарить цветы, дадим ей отдых».
– А вы их много подарили?
– Не… много…
– Васкесу?
Она отшатнулась, как будто я ударил ее.
– Цветы дарят весной. Не все ли равно, где, когда, как и кому? – сказала она резко.
– Вы рассердились, Мария? Полно! А я-то хотел просить вас…
– О чем?
– Чтобы мы поженились… когда вы сами захотите.
– Через год? – спросила она, и улыбка слегка смягчила пасмурное выражение ее лица.
– Через год? Так долго! Но если вы хотите… Почему через год?
– Потому что… у меня… нет доверия… Мой друг большой ветреник.
– Я!
– И ветреник и… Ах, Маурисио, хотите, мы обо всем поговорим через год? Хотите? Будьте умницей!
– Но, Мария, вы сомневаетесь во мне, вы думаете, что я…
– Нет, Маурисио, – перебила она, – все это серьезнее, чем мы думаем. Сейчас я скажу вам «да», но, кто знает, не раскаюсь ли я позже. Предоставим всему идти своим чередом. Не лучше ли подождать, если сомневаешься…
Вот таково было объяснение грозного донжуана. Не значит ли это, что когда женщина не любит… В результате я посещал ее еще чаще и по-прежнему верил, что влюблен до безумия.
Так или иначе, я заметно изменил свое поведение, более тщательно соблюдая приличия и проявляя сдержанность, которая пошла мне на пользу и была замечена в обществе. В течение нескольких месяцев я посещал только политические круги, дом губернского управления, свой кабинет в полиции, заглядывая в клуб лишь изредка и ненадолго. К тому же меня серьезно беспокоил вопрос о моей кандидатуре на выборах. То, что поначалу представлялось мне делом решенным, обернулось неожиданными сложностями. Нашлось много других желающих, и они обманывали и запутывали губернатора Корреа. Он относился ко мне хорошо, но те, кто хотел меня подсидеть, забивали ему голову возражениями, сплетнями и интригами. Я, мол, еще мальчишка, без достойного политического прошлого; моя жизнь – сплошное сумасбродство; выставлять мою кандидатуру – значит дискредитировать правительство, которое и так уже навлекло на себя осуждение: ведь я являюсь начальником полиции, а это означает явное вмешательство правительства в выборы депутатов. Нечто подобное и высказал мне Корреа, но я блистательно разбил все его доводы, а заодно многие другие, которые он мог бы выставить.
– Я молод, это правда. Но это не помеха, я буду не первым депутатом парламента в таком возрасте. В нашей стране почти все политические деятели начинали свою карьеру очень рано. Лучшее, что они совершили, было сделано ими в молодости, когда у человека больше самостоятельности, больше подъема. Что же касается моих пресловутых «похождений», то они, губернатор, не более и не менее опасны, чем развлечения всех остальных граждан, и вас они должны пугать менее, чем кого бы то ни было, вас, так хорошо знающего частную жизнь всего города… Кроме того, я собираюсь вскоре жениться на добродетельной, умной, образованной девушке из хорошей семьи…
– Да, да, знаю: на Марии Бланко.
– Не кажется ли это вам достаточным залогом серьезности? Не займу ли я таким образом наилучшее общественное и политическое положение в Буэнос-Айресе?
– Да, это меняет…
– Дальше: какое значение имеет, что я начальник полиции провинции? Если хотите, я подам в отставку, но, если у вас не будет под рукой верного человека, это может доставить вам некоторые неприятности, а как только меня выберут, я сам найду вам такого человека. К тому же в конституции не сказано, что начальник полиции не может быть депутатом, – привел я под конец старый довод.
– Но все-таки надо считаться с оппозицией…
– А вы что, предпочитаете, чтобы она кричала или чтобы правила? Если мы начнем обращать на нее внимание, то править будет она, а не мы… Ладно! Больше говорить не о чем, губернатор! Вы дали мне слово и выполните его. Не правда ли?
Я сказал это, улыбаясь, и встал, давая понять, что свидание закончено, словно хозяином был я. Тон у меня был такой, что Корреа мог понять мою речь только следующим образом: «Вы мне дали слово, и я сумею заставить вас выполнить его, добром или силой. Недаром я держу провинцию в своих руках!..»
– Можете быть спокойны, – пробормотал губернатор, побежденный и готовый обещать все, что угодно…
Одно обстоятельство действительно мешало выдвижению моей кандидатуры. По недомыслию и неумению предвидеть будущее я открыто проявлял свой, пожалуй, чересчур неумеренный либерализм и в Лос-Сунчосе, и первое время в городе. Многие, наверное, считали, что на завтрак я готов съесть монаха, а к ужину закусить священником. По правде говоря, мне до всего этого не было никакого дела, но я полагал, что такая позиция придаст мне боевой и независимый характер и привлечет на мою сторону тех, кому не нравилась моя покорность властям и безусловная приверженность к правящей партии. Кроме того, скептицизм был тогда в моде.
Однако достигнутый мною высокий пост вынуждал меня рассматривать факты с точки зрения реальной и положительной. Колебаться я начал еще во времена дуэли с Винуэской, а впоследствии окончательно убедился в своей ошибке. Что, например, сделало возможной попытку свергнуть покойного губернатора Камино? Несомненно, сочувствие духовенства оппозиционному движению и несколько проповедей против «безбожников», которые, подрывая религию, ведут страну к гибели. К речам политических агитаторов в деревне относятся недоверчиво; но те же идеи, провозглашенные с церковной кафедры или переданные из дома в Дом сеньором священником, воспринимаются и воздействуют с необычайной силой. Так всегда бывало в наших краях. Простой человек, даже не будучи богомольным, относится с суеверным почтением ко всему, что исходит от церкви, а столичный скептицизм был скорее веянием моды, чем действительным и глубоким убеждением. Что же говорить о провинциях, которые гораздо больше сохранили испанский характер и где в те времена не было дома, не уставленного распятиями, статуями святых и изображениями богоматери! Как же глуп и неосмотрителен был я, не оценив и даже восстановив против себя такую могущественную власть! Необходимо было решительно исправить эту ошибку, но проявив достаточную ловкость, и тогда, если поступок мой вызовет осуждение, это принесет мне даже большую пользу, чем если бы он остался незамеченным.
Донья Гертрудис Сапата все больше отдавалась религии, дойдя в конце концов до исступленного фанатизма. Она одевалась, как кармелитка, молилась с утра до ночи по всем церквам, носила из дома в дом изображение младенца Христа в колыбели, собирая милостыню на сооружение храма, украшала алтари, навещала монахинь, мастерила ладанки. Злые языки болтали, будто на страстной неделе она надевала штаны на петуха со своего птичьего двора и сажала его в клетку. Дом дона Клаудио, по-прежнему исполнявшего обязанности мирового судьи, всегда был полон священников и монахов, а по воскресеньям там давали торжественный завтрак – тушеное мясо, паштет, пироги, – на котором присутствовали несколько видных священнослужителей, наиболее известный проповедник, влиятельный приходский священник, церковные власти, а то и сам епископ. Два-три раза он удостоил принять смиренное приглашение мисии Гертрудис, и в эти дня она разорялась в прах, устраивая сарданапаловы пиры. Таким образом, плутоватость дона Клаудио искупалась святостью его жены, и все шло как нельзя лучше.