Едва доволоклись до деревеньки, запрятанной меж двумя буграми. Тут-то и открылся купецкий секрет: в просторных сараях под приглядом здешних нелюдимых мужиков сохранялись до поры повозки да телеги. Здесь же оставит Торопец зимний поездной припас.
– Так-то способнее, – урчал, будто сытый кот, купец, провожая за деревню мнихов, решивших идти далее пешком. – Лето, лето, вылазь из подклета! По такой жарыни степь подсохнет – оглянуться не успеешь. Мы на телеги – да в Орду. Всех торгованов опередим! В нашем деле деньги – что навоз: то нет, то целый воз!
– То от Бога, – сурово возразил ему рослый русобородый монах.
– Будешь плох – не даст и Бог, – вздохнул Торопец. – А вам, коли ждать невмочь, путь прям, святые отцы, – через Куликово поле на Красивую Мечу да тихую Сосну, а там и до Мамаевых кочевий недалече.
И, глядя вслед могутным чернецам, идущим наступчивым скорым шагом, домолвил без улыбки:
– Этим ряса – не до смертного часу…
Ночевали монахи на Куликовом поле, запалив костерок у невесть кем поставленного стожка. Откинув суконные куколи, глядели бездумно на веселый пламень, перебрасываясь изредка короткими фразами:
– Скажи по совести, атаман, не страшно сызнова в Орду идти?
– Страшно. Да выхода нету, сам ведаешь. Страшно, Степан, сгинуть невестимо на каком-нито диком поле, вроде этого Куликова. Ежели б на рати…
– А поле для ратного дела гожее. С боков не обойдешь – речки. Опять же, с правой руки дубрава – как, скажи, нарочно для засады придумана!
– Не слышит тебя Дмитрий Иванович. Ему б твоя речь полюби пришлась.
– А что? Поле, как вентерь добрый! Заманить бы только сюда Орду.
– Об ином покуда думати надо – как Вельяминова на Русь заманить…
К Вельяминову мнимые чернецы попали через две недели. Степь уже вовсю зеленела, и в шалом весеннем воздухе растворен был хмель беспечных птичьих песен. Даже сквозь привычный смрад кочевой ставки, в котором густо замешаны запахи конского пота, кислых овчин, овечьих катышков да кизячного дыма, чуялся дурманный аромат проснувшейся земли.
Вельяминов будто и проснулся от этого сладко-тревожного запаха. Любуя взглядом полоску синего неба в щелке шатрового полога, он с глухою злобою вспоминал вчерашнее гостеванье у сердечного друга Некомата, будь он трижды неладен со своею прилипчивою дружбою! Были на том пиру, как повелось, кафинские купцы да трое мамаевых мурз. Потому пили вперемешку кумыс да фряжское вино. Сколь же можно эту нечисть хлебать? Квасу бы, меду стоялого! Все осталось там, на Москве: и меды, и почет, и неложное уважение. А тута? Льстивые речи да выхвалы – и батыр де-Вельямин-бей, и воевода, и всей Москвы правитель. Ох, Орда, – на всякого враля по семи ахальников! А проснешься – все те же вонючие кошмы, перегар да изжога с полусырой баранины…
– Не велено будить – почивает! – Васюк, стремянный, кого-то, видать, отгоняет. – Вот, право слово, назолы!
«Ордынцы, должно», – скользом прошло в сознании боярина, обарываемом похмельною дремою.
– Пусти, кмете, с Москвы мы, – плетью ожгла Вельяминова русская молвь. Вскочил, шатнулся, перемогши себя, раздернул шатровый полог. Прямь шатра, в долгой монашеской сряде, с дорожным посохом в руке стоял Поновляев…
Третий час сидит в шатре посланец самоставленного митрополита. Давно уж пересказал Миша потребное, а Вельяминов все заставляет повторять затверженные еще на Москве слова. Не подвоха ищет боярин – просто никак не умещается в его похмельную голову предложение лютых врагов, в одночасье ставших друзьями.
«Я-то им зачем?» – смятенно думал боярин. И, словно угадав его трудноту, Поновляев домолвил:
– Князь Владимир и митрополит жаждут, чтоб на Руси все стало по закону, яко заповедано: от отца к сыну. Ты, Иван Васильич, природный тысяцкой, тебе и быть опорой великому княжению!
Ох как хотелось верить удалому новгородцу! Бежать, скакать, лететь за посуленною славною долей! Но сердце, заматеревшее и олютовевшее на чужбине, не торопилось принять нечаянную радость.
– Митяй крест целовал. Так. Да я того не зрел! Прости, брат, да время нынче такое: елозам – житье, а правде – вытье. Поздно будет под кнутьем просыпаться! Вот ежели б сам, не по заочью – митрополит-то… – Вельяминов испытующе посмотрел в охмуревшее Мишино лицо. – Свижусь с Митяем – поверю! Вот с этим моим словом пущай идет Калика назад. А ты, атаман, у меня погостишь.
– Неуж митрополиту к тебе в Орду идти? – просевшим голосом вопросил Поновляев.
– Зачем ко мне? К Мамаю! На поставленье в Царьград надо Митяю ехать ай нет? Значит, Орды не миновать. С тем же Каликою пущай даст знать. А я его где-нито, у Комариного брода, к примеру, встречу.
И снова потекли для Поновляева томительные ордынские дни. Плен – не плен, гостеванье – не гостеванье. По прежним-то, вольным временам такая жизнь и вовсе не была бы в тягость. Почитай, каждый день пиры да шумство. Да и это бы ничего: крепок новгородец к хмельному зелью и язык не распускает. Знамо дело: Орда – не Русь, потом не открестишься, не отшутишься – мол, во хмелю что хошь намелю, а проснусь – отопрусь! Приведется ли еще и проснуться-то…
Сколь раз смерти в глаза глядел храбрый дружинник, а никогда еще не окатывало душу таким лютым страхом. Слукавил Миша тогда у костерка: не умирать страшно – страшно Зульфию кинуть одну-одинешеньку на белом свете, да и белым ли он останется для нее… Потому и нагоняли на него смертную истому хитрые застольные разговоры, где ни слова впросте, все с подходцем да с подковыркою. А за каверзными речами Некомата да его кафинских и татарских прихлебателей чудилась кривая ухмылка Вельяминова: вот возьму да и выдам тебя, ушкуйничек, Мамаю головою! Не забыл еще беклербек, кто его родовича Маратку с нукерами под Пронском рязанским искрошил…
Изнемогши от тяжкой необходимости ловчить да увертываться, Поновляев нашел-таки защиту от злого хитроумия неотвязных сотрапезников. Притворившись однова вконец захмеленным, пхнул ни с того ни с сего соседа-генуэзца и захохотал, нарочито вылупив глаза и тыча перстом в задорное перышко на круглой купеческой шапочке:
– Гли-кось, спьянился петушок! Насосался, как вехотка!
Долгое лицо генуэзца, упоенно живописавшего очередную победу достославного адмирала Дориа над венецианцами, разом пошло багровыми пятнами, жесткие усики хищно вздернулись, а рука зашарила эфес шпаги. Но громкого лая не получилось, вовремя вмешался улыбчивый Некомат и прочие генуэзцы. В другой раз дело окончилось не столь мирно. В самый разгар пира, когда мурза Ахмет, изрядно привирая, хвастал своим лучным мастерством, Поновляев, пьяно икнув, перебил его обличающим криком:
– Детка-Ахметка такой стрелок, что пьяный в овин головой попадет!
Нож, будто сам собою, прыгнул из рукава халата в десницу мурзы. С гортанным криком скакнул он прямо через разоставленные на кошме тарели с бараниной. Но Миша был проворнее. От его могучего пинка в живот татарин ядром грянулся в стенку шатра и, отраженный упругим полотнищем, шатнулся навстречу безжалостному поновляевскому кулаку. Дорого, видно, обошлось потом пронырливому Некомату ублажение опозоренного мурзы! Но зато и на пиры да посиделки буйный новгородец больше зван не был.
Меж тем шалая степная весна, разнежившись на ласковом донском солнышке, безропотно отдалась жгучему лету. А то, потешившись всласть, иссушило-загубило девичью красу, выпило сочную зелень высоких трав, напустило на конские и овечьи стада несметные тучи слепней, оводов и прилипчивых мух-жигалок. В эту пору с очередным купеческим обозом вернулся в Орду долгожданный Степан Калика.
Вечером под мохнатыми звездами сидел он у костерка с заждавшимся другом. Стережась чужих ушей, разговаривали мало – главное было сказано днем, после встречи с Вельяминовым.
– Веришь, первый раз хмельное здесь пью в охотку. А хорош медок!
– Она передала, – со значением ответил Калика.
– Здорова?
– Слава Богу. С Евдокией Горской – не разлей вода!
Поновляев только кивнул, хоть сердце рвалось спрашивать и спрашивать о ненаглядной царевне.
– Окрестили?
– Ага. Хошь сейчас под венец!
И не ведали друзья, что в сей поздний час другая пара неразлучников – Вельяминов с Некоматом – беседовала с глазу на глаз с истинным повелителем Высочайшей Орды.
– Почему же они прямо не просят у меня великого княжения для князя Ульдемира? – Мамай остро глянул на боярина.
– Обжечься боятся – у Дмитрия, чай, и в Орде соглядатаи обретаются! – Вельяминов недобро усмехнулся. – А паче того, в крови опасаются измараться. Митрополит от греховных дел вовсе устранился: «Иду-де на поставленье в Царьград и в мирские дела не вступаю». Владимир тоже от Каинова клейма уйти норовит. Агнецы! Горазды чужими руками жар загребать!
– Твоими? – прищурился Мамай.
– Да, моими, – мрачно согласился Вельяминов. – Не испугаюсь, не отступлюсь. Или я, или Дмитрий!