Наполеон не терзался крушением революционных идеалов, поскольку их и не существовало. Он думал о том, что крайние меры в политике в конечном счете всегда приносят победу, а полумеры — всегда поражение. И это называют случаем?
В Париж он поедет. Но не ранее того, как завершит все дела, связанные с созданием в Италии Цизальпинской республики, управляемой так, как он желал бы этого и для Франции. Масса пищи для разгоряченных либеральных умов: «Сквозь благопристойный образ демократии просвечивает Хищный лик якобинского диктатора!.. Граждане свободной Франции в отчаянии. История нам не простит!..».
История прощала и не такое. А гражданам свободной Франции было все равно, чей хищный лик избавит их от казнокрадов.
В Цизальпинскую республику, ставшую основой будущей единой Итальянской республики, вошла часть завоеванных им земель, прежде всего самая крупная из них — Ломбардия. Другая часть была непосредственно присоединена к Франции. И наконец, третья часть, к которой относился и Рим, оставалась в руках прежних правителей, но с фактическим подчинением их Франции.
Побежденную и униженную Австрию следовало задобрить щедрой компенсацией, что, если смотреть в будущее, могло на ближайшие годы обезопасить Францию от попыток реванша, а заодно и спасти от окончательного разгрома Рейнскую армию.
В качестве таковой вполне годилась изнеженная утопающая в купеческой роскоши Венеция, где опереточные дожи слишком уж навязчиво демонстрируют Наполеону свой нейтралитет. Нет повода к военному вторжению в республику горластых гондольеров? А зачем повод? Батальоны всегда правы
В обмен на Венецию Австрия с готовностью согласилась отказаться от всех претензий на занятые Наполеоном итальянские владения, а также и от избиения армии генерала Моро, которое на Рейне приняло уже почти ритуальный характер. Но и тут Наполеон схитрил. Прежде он разделил Венецию. Город на лагунах отходил к Австрии, а метериковые владения — к Цизальпинской республике, которой фактически правил он сам.
Командир дивизии, посланной завоевывать Венецию, сообщил вскоре, что дожи согласны на раздел.
— Разве я спрашинал их согласия? — удивился Бонапарт. — Или венецианцы считают себя свободными от исторической неизбежности?.. Капитан, вы знаете, что такое свобода?
Офицер, доставивший срочное донесение от генерала д'Илье, сконфуженно молчал.
— А кто мне объяснит, что такое равенство?
Адъютанты, привычные к шокирующим репликам своего командующего, побледнели. Начальник штаба генерал Бертье сосредоточенно грыз ногти, нервно встряхивая своей кудрявой головой. Тут можно и палец невзначай отгрызть. Свобода, равенство, братство — священные слова, начертанные на знаменах Великой революции, которая… которую…
Что которая? А ведь и впрямь — что?
Революция, которая утопила в крови своих вождей? Революция, которая вознесла на вершину власти таких ничтожеств, как члены Директории? Революция, которая обездолила и сделала посмешищем Великую Францию?..
«Равенством» политики называют свою жестокую ненависть к власти других. И что в таком случае включает в себя понятие «демократия», если только это не хаос мнимой свободы, вскормленной политической клоунадой? — Может, вы полагаете, что демократия похожа на пьяную маркитанку, заблудившуюся на позициях? Но ведь солдаты попользуются ею и выгонят, не так ли? — Бонапарт говорил с неясной улыбкой на лице, и ординарец генерала д'Илье каким-то шестым чувством сознавал, что вопросы относятся не к нему и даже не генералу, в одночасье лишившему венецианских дожей богатого наследства тринадцати веков безмятежного исторического существования.
— Если это так, — продолжил Бонапарт, — то я не совсем понимаю вас, капитан.
— Я тоже не понимаю вас, гражданин генерал, — пробормотал расстроенный офицер.
— Что же тут непонятного для вас? — поморщился «гражданин генерал». Демократия — это когда всем заслугам. Каждому — свое. Вот какого ответа я добиваюсь… В том числе и от вас. Думаю, вы меня поняли, и скоро я поздравлю вас полковником. Вы свободны… гражданин капитан.
Наступила пауза, в течение которой Бонапарт быстро Просмотрел оперативные сводки.
— Генерал Бертье! Что, Лагарп думает — война уже кончилась? Бертье грыз ногти и понятия не имел, что думает по поводу войны командир дивизии Лагарп, который еще утром должен был выйти на новые позиции.
— Передайте ему от моего имени, что война не прекратится никогда, ибо является частью великой тайны бытия. Я даю ему еще четыре часа, но это в последний раз. Я научу армию, как следует выполнял марш-броски!.. И потом, Бертье… Я вижу, вы весели и бодры…
Начальник штаба, по уши закутанный шарфом тоскливо посмотрел на своего командующего. У него был чудовищный насморк и болело горло. Бонапарт знал, что Бертье не спал последние двое суток, но зато имел четкое представление о реальной боеспособности и точном расположении каждого подразделения.
— Вы хороший начальник штаба. Такой, который нужен мне… Но ради Бога, перестаньте грызть ногти! Вид ваших пальцев бросает меня о дрожь.
— Ничего не могу поделать… — упрямо тряхнул громадной, курчавой головой Бертье. — Если позволите, я переселюсь в соседнюю комнату, где готовят донесения ваши адъютанты.
Наполеон кивнул и стал задумчивым. Отчего-то в эту минуту все вылетело у него из головы. Он вдруг увидел Жозефину, которая сейчас мирно спала в своей уютной, увешанной зеркалами комнате на улице Шантерен. Его счастье и его боль. Никого он не смог бы полюбить так, как любил эту зрелую, опытную женщину, наполнявшую его сердце муками и радостями. Одна мысль о том, сколько мужчин побывало в ее постели, была для него пыткой, но он не давал свободы своей фантазии, он не желал знать сплетен об этой женщине. Он любил. Он принял Жозефину в свою судьбу такой, какая она есть. Другой она не могла быть. Сейчас он подумал о том, что во сне снова придет к ней, такой далекой, такой желанной… Это тоже часть великой тайны бытия. И — хватит об этом!..
Адъютант Гофер протянул Бонапарту готовое донесение Директории. Тот равнодушно скользнул взглядом по бумаге. Все верно И все не так.
— Прикажете сделать дополнение относительно Венеции?
— А зачем? Директория узнает об этом из газет. Лучше напишите о том, что путь к завоеванию Англии лежит через Египет. Пусть готовят армию и флот.
— Как вы сказали?.. Из газет?.. — опешил Гофер. — Простиите, не ослышался ли я?
— Сколько в Париже выходит газет? — вместо ответа спросил Бонапарт.
— Не знаю точно… — растерялся адъютант. — Вам еженедельно доставляют около двадцати. Я распорядился…
— Хорошо, что не все семьдесят три, Гофер! Вы не находите, что и двадцати, которые я прочитываю с ущербом для сна, чересчур много? И знаете, почему? Они пишут обо всем, что их интересует, и ничего о том, что может интересовать Францию. Газеты зализали все наши победы, Гофер!.. Жюно их не читает вовсе, и он прав. Галантерейщики упражняются в слоге. Они испытывают плебейскую потребность высказаться, не знают, о чем. Это свобода печати? Тогда я понимаю, что это такое. Скорее всего — наши туманные идеальности. Но я хорошо понимаю другое. Подлость без улик стала во Франции основой порядочности… У вас почему-то изменилось лицо, Гофер. Забавно!.. Ну, хорошо, сообщите Директории о… погоде в Венеции. Сплошной туман и сырость. Дайте газетам материал к лавочному анализу. И расставьте акценты неуверенности в моей правоте. Свои собственные акценты, разумеется. Как это вы делаете в других донесениях, которых не даете мне на подпись. И — ни слова больше, Гофер!.. Пусть банальая истина освободит вас от еще более банальной лжи.
Бледный, как сама смерть, Гофер молча отдал честь и вышел.
Весь Итальянский поход он сообщал Директори буквально о каждом шаге Наполеона Бонапарта, последовательно искажая значение для Франции такого шага, а порой и придавая смысл, противоположий тому, что задуман Бонапартом. То, что попадало в газеты, попадало туда не без ведома Поля Барраса или этого аббата Эммануэля Сийеса. Газеты густо примешивали собственной дури и дружно задыхались в своем либеральном благоговении перед тем, что они называли свободой печати.
Генерал Бонапарт порой гневался, но чаще искренне удивлялся: «Чем они пишут, эти люди без языка, без совести, без характеров, без здравого смысла?..».
Менее, чем через два года, придя к власти, Бонапарт из семидесяти трех выходивших в Париже газет приказал закрыть шестьдесят. А спустя некоторое время еще девять. Оставшиеся четыре газеты были отданы под надзор и цензуру министра полиции Жозефа Фуше.
Первый консул никогда не утверждал, что был прав, закрывая газеты. Он говорил, что поступить так его побудило природное чувство брезгливости.
— Я не настолько цивилизованный человек, чтобы противопоставить свободе печати хорошие манеры. У меня их попросту нет.