Да, он, Рузвельт, не разделял политических взглядов новой России. Но разве между духовным братством и лояльными взаимовыгодными отношениями должна обязательно пролегать пропасть, кишащая ядовитыми змеями?.. Теперь совместная победа над врагом может стать основой таких взаимовыгодных отношений. А Организация Объединенных Наций даст им юридическую основу.
Конечно, первое заседание в Сан-Франциско будет носить скорее символический, нежели деловой характер. Но уже второе...
Он размышлял. Нет, само это слово предполагает неторопливость. А в размышлениях Рузвельта — на его «карте воспоминаний» — год укладывался в несколько минут, а некоторые годы всплывали в сознании президента лишь для того, чтобы исчезнуть спустя несколько мгновений.
Всю свою жизнь он привык смотреть только вперед. Почему же сейчас, в апрельские дни сорок пятого года, жажда осмыслить прошлое все чаще охватывала Рузвельта? Потому ли, что слишком много уже этого «прошлого» накопилось в его жизни? Потому ли, что он страстно хотел быть уверенным, что его мечты сбудутся? Потому ли, что, несмотря на всех врачей с их ободряющими улыбками, он знал, подсознательно чувствовал, что в его физическом состоянии что-то изменилось, что он уже не прежний могучий, несмотря на паралич ног, человек, и то, что окружающие называли «переутомлением», было не просто усталостью, а чем-то необратимым?..
И все же он не допускал мысли о близком конце. Если он и думал о смерти, то лишь как о враге, который может помешать ему осуществить великие замыслы. И тогда Рузвельт спрашивал себя: кто придет на его место? Он перебирал в уме разные имена, начиная от вице-президента, и кончая мало-мальски видными конгрессменами. И при этом думал: «Они получат великое наследство — Победу. Они станут во главе богатой страны — ни одно государство в мире не накопило столько денег за время войны. Сумеют ли те, кто придет в Белый дом после меня, воспользоваться этими преимуществами во благо? Воспользоваться ими на пользу мира, во имя процветания „Дома Добрых Соседей“, а не для того, чтобы попытаться навязать человечеству свою волю? Допустим, бог дарует мне долгие годы жизни. Допустим, все мои планы воплотятся. „Дом Добрых Соседей“ будет создан. Здравый смысл восторжествует, и войны перестанут грозить человечеству. С Россией установятся взаимовыгодные отношения. Конечно, мы будем спорить с русскими, между их философией и нашей не может быть никакого компромисса. Но они никогда не будут хвататься за меч, чтобы утвердить свои взгляды, а Соединенные Штаты никогда не двинут войска за океан, чтобы силой оружия навязывать русским идеологию капитализма. Но даже всемогущему богу не дано ниспослать мне бессмертие. А если так, то кто может гарантировать, что мой преемник или преемники в Белом доме не сведут на нет то, что удалось или еще удастся свершить мне, тридцать второму президенту Соединенных Штатов Америки? Кто гарантирует, что на почве, взрыхленной для хлебов, не посеют зубы дракона? А что если тридцать третий или, скажем сороковой президент Соединенных Штатов провозгласит оружие единственным средством утверждения американского образа жизни не только внутри страны, но и во всем мире? Что если он захочет повернуть Историю вспять? Кто или что может послужить гарантией мира между „добрыми соседями“? Ведь законы Соединенных Штатов, их конституция не обязывают последующего президента оставаться верным достижениям предыдущего. Кто помещает новому хозяину Белого дома ввергнуть мир в катастрофу? А если так, то к чему же все усилия, которые я, прилагаю сегодня во имя долговечного мира на земле? Только для того, чтобы ненадолго отсрочить грядущую катастрофу?!.»
«Нет! — мысленно воскликнул Рузвельт. — Все мои усилия оправданы! Я еще успею воспитать мой, народ в духе торжества разума, успею!»
Само собой разумеется, что в мечтах своих президент видел Америку первенствующей на всех континентах. Он хотел, чтобы американские идеалы, американский образ жизни восторжествовали повсюду... Но только не ценой крови. Не силой оружия. Не с помощью насилия.
Глава третья
ДЕНЬ НАЧИНАЕТСЯ…
Рузвельт потянулся к пачке сигарет «Кэмел», лежавшей на прикроватной тумбочке, и взгляд его остановился на круглых настенных часах в деревянной коричневой оправе.
Стрелки на медном циферблате показывали без двадцати одиннадцать. «Это черт знает что!» — мысленно обругал себя президент. Он не удосужился взглянуть на часы, когда проснулся. Сколько же времени он провалялся в постели? И это при том, что Хассетт ждет его с неотложными делами, что до сих пор не написано письмо Сталину и не отшлифована речь памяти Джефферсона. Шуматова уже наверняка в гостиной, но бог с ней, с Шуматовой! — ведь там, конечно же, и Люси!..
А он лежал, попусту теряя время! Но почему никто не счел нужным поторопить его?
Рузвельт был неправ. За это время дверь, ведущая в комнату секретарей президента, бесшумно приоткрывалась не раз — Хассетт, уверенный, что президент все еще спит, хотел разбудить его, но каждый раз за спиной секретаря оказывался Говард Брюнн, шепотом повторявший:
— Не трогайте его. Не беспокойте. Ни в коем случае! Сон для него лучшее лекарство. Это счастье, что ему удалось снова заснуть.
«Конечно, они были уверены, что я сплю! — подумал президент, вставляя сигарету в мундштук. — Сколько же я провалялся? Час? Два? Три?.. Три часа безделья?» И вдруг, словно полемизируя сам с собой, мысленно произнес: «Пусть три часа. За это время отсюда даже до Северной Каролины не доберешься! А я был значительно дальше. Годы, люди, события безостановочно мелькали, проходили передо мной, точно центы и доллары на счетчике такси. За эти часы я покрыл тысячи миль, промчался сквозь десятки лет, и каких лет!.. Я еще и еще раз понял, как надо ценить время и, главное, использовать его разумно. Очень многое из того, что важно для страны и для всего мира, мы делали слишком поздно или неправильно... Время! Ошибки можно иногда исправить, но прошлое восстановить нельзя. Время!.. Надо торопиться».
— Приттиман! — крикнул президент. — Вставать!
Через несколько минут Приттиман вкатил коляску, в которой сидел Рузвельт, в гостиную, где его ждала художница Елизавета Шуматова, дородная женщина в неизменном темном жакете с приколотым к лацкану искусственным цветком. Но не к Шуматовой с ее мольбертом, не к двум кузинам, сидевшим на широком диване, устремился взгляд президента, когда его коляска миновала порог гостиной. Он смотрел на Люси. Конечно, она была здесь, сидела в глубоком кожаном кресле и из-за этого казалась меньше ростом.
Но Рузвельт видел только глаза любимой женщины, большие, лучистые глаза...
Потом он прислушался к птичьим голосам. На их фоне раздавалось жужжание одинокого шмеля, безнадежно бившегося о раму полураскрытого окна и пытавшегося преодолеть стеклянную преграду.
«До чего же он глуп! — вдруг подумал президент. — Стоит ему на несколько дюймов изменить направление, и путь для него будет открыт... Как это похоже на многих людей! Разбивают себе лбы в кровь, с тупым и бессмысленным упорством пытаясь пробить стену, тогда как рядом — открытый, свободный, разумный путь к цели... Впрочем, черт с ними, с этими глупцами! Пусть они провалятся, я хочу видеть только Люси, быть только с ней, только вдвоем».
Рузвельт резко толкнул большие колеса своей коляски, задавая ей направление к креслу, в котором сидела Люси. Она чуть приподнялась навстречу ему...
Но в это время раздался резкий голос Шуматовой:
— Куда же вы, мистер президент? Вы забыли, где вы позируете? Вот здесь, боком к окну!
На мгновение коляска остановилась. Но этого мгновения было достаточно, чтобы Рузвельт уловил выражение глаз Люси. Бесконечная тревога в них уступала место нарастающей радости. Они как бы говорили, эти глаза: «Я так волновалась, что тебя долго нет, милый, милый!.. Мне сказали, что ты спишь».
«Я не спал, я думал, — отвечали глубоко запавшие глаза президента, — прости меня, дорогая. Все, о чем я размышлял, не стоит и крупицы сознания, что ты здесь, рядом...»
О, как ему хотелось бы повернуться к Шуматовой и решительно заявить: «Сегодняшний сеанс отменяется!» А потом сказать кузинам: «Оставьте нас вдвоем с Люси, дорогие...»
Но Рузвельт не мог себе этого позволить. Это противоречило бы привычному стилю их поведения на людях. О том, чтобы побыть вдвоем, они должны были уславливаться заранее, хотя о его отношениях с Люси знали, конечно, все... А ведь он мог бы провести с ней утренние часы, если бы встал раньше. А теперь поздно. «Поздно! Опять упущено время!» — повторил он про себя слова, которые мысленно не раз уже повторял в это утро.
Он молча положил руки на колеса и направил коляску к окну, на свое вчерашнее место. С помощью Приттимана пересел в кресло.