С пожаром в сердце, не меньшим, чем тот, который пылал впереди, в урагане гнева, жажды мести, боли и отчаяния Костка мчался по дороге. Наконец, проехав уже больше мили, он придержал коня, чтобы его не загнать.
Огромное зарево горело на небе.
Костка сдержал лошадь, обернулся, сидя в седле, протянул сжатый кулак в сторону пожара и яростно потряс им.
— Погодите, магнаты! И получше этого зажгу я огонь над вашими головами! Узнаете вы меня, сукины дети!
Он погнал коня в горы. В эту дикую, пустынную страну влекли его бешенство и гнев. Так инстинкт ведет волка, сорвавшегося с цепи. Дорогою Костка думал о Хмельницком. Хмельницкий неоднократно давал ему понять, что знает о нем и ценит его. Как бы нарочно встречали его люди, подосланные гетманом, и делали многозначительные намеки, что Богдан Хмельницкий может потребовать возвращения прав не только казакам и русским крестьянам, а и другим людям… особенно тем, кто вступит с ним в союз…
Хмельницкий…
Отец его был поселенец в Чигирине во времена старосты Даниловича, и звали его Хмель, — а сын, уже казацкий гетман, который побратался с татарским ханом, оттеснил князя Иеремию Вишневецкого за Днепр и взял в плен двух коронных гетманов. Воевода Кисель ездил к нему послом. Так, если сын суботовского хуторянина Хмеля мог наставить носить над собою малиновое знамя, — чего не сможет он, королевский сын?..
— Эх, брат, знаешь, что я тебе скажу? Тепло. То есть теплынь, я тебе скажу…
— Теплынь, это верно.
— Ветерок с востока подувает: весна.
— Весна.
— Тает.
— Тает.
— Тепло весной!
— Это вы, Ян, правильно сказали! Вы голова!
— И еще я тебе скажу, Шимек, что там, на озере, ни единой льдинки не осталось.
— Не осталось.
— Солнышко все начисто растопило.
— Еще бы!
— А на Мерзлом, под Заворотом, должно быть, еще лед есть.
— Есть.
— Куда же ему и деваться, как не в тень!
— Ясное дело!
— А в Пятиозерье Новобильские, пожалуй, уже овец выгнали.
— Пожалуй.
— А до Рыбьего, думаешь, дошли?
— Дошли. Отчего не дойти?
— И до Тихой?
— Да ведь она еще ниже.
— Наша гора у Озер самая высокая.
— Самая высокая.
— И знаешь, брат, что я тебе скажу: хороша она.
— Хороша.
— Уж что хорошо, то хорошо. Нигде такой горы нет.
— Конечно, нигде!
— Только что холодна. В других местах уже пашут, а на ней еще только-только трава зеленеть начинает.
— И то верно.
— Нынче летом, коли будет такая теплынь стоять, мы туда пойдем.
— Вместе?
— Вместе пойдем. И скрипку ты, Шимек, с собой возьми. Потому что, как забренчит там Бырнас на кобзе да Петр Франков с внуком моим, Собеком, на дудках заиграют, — так что же ты, брат, без скрипки станешь делать? Тогда незачем тебе туда идти. Русалки бы тебя камнями забросали.
— Гм… может, и так…
— Сядем у шалаша на солнышке… Лесом из долины потянет, а сверху — соснами, можжевельником. И так вам придется играть, чтобы услышали вас пастухи на Тихой.
— Ясное дело!
— Пусть послушают, как поляки играют! Липтовцы несчастные!
— Правильно! Наши песни им поперек горла станут.
— Да-а! Водочки сладкой попьем. С овсяным пирогом.
— Хорошо!
— На солнышке погреемся. Ведь мы старые.
— Эх! Что станешь делать!
— Шимек, тебе сколько лет будет?
— Да не, то за пятьдесят, не то за шестьдесят.
— Младенец ты еще! Мне вот на святого Флавия восемьдесят четвертый пошел! Ну, что ты против меня? Молокосос! А переплясать ты меня не сможешь.
— Где уж!
— То-то, брат, не перепляшешь! Когда мне двадцать пять было, так раз трое пастухов из Бялки с ног свалились, а я еще и не взопрел!
— Ну-ну!
— Да, было дело! Парень я был настоящий! Кругом всего Черного озера вровень с собаками бегал! Ну и летел же я!
— Всю дорогу до Косцельца?
— Конец порядочный!
— То-то и есть! А только я так думаю, Ян, что, кабы не прибывала в озере вода да кабы стала она пивом, люди бы его к осени вылакали.
— Еще бы! Так бы и прилипли к нему, покамест одна тина на дне останется. Я бы сам лег и пил, покуда сил хватит.
— А сколько народу нагрянуло бы, кабы разнеслась по свету такая весть! Черно было бы от народу. Все побросали бы и не боялись бы, что их зальет.
— Шагу бы пешком не ступил, все бы на лошади ездил: нацедил бочку — вези к избе.
— Хуже всего было бы тем, которые по тюрьмам сидят. Проведал бы об этом человек, так умер бы с горя, что все без него выпьют.
— Да, Шимек! То-то было бы пьяницам раздолье!
С ребятами пришли бы, да и баб дома не оставили бы!
— Хромой и тот бы приковылял, слепые бы ощупью дорогу нашли!
— Страсть, сколько бы от этого пьянства народу погибло! Пришлось бы епископам вмешаться, ксендзам с амвонов людей усовещивать.
— Старосты из Нового Тарга да из Чорштына прислали бы гайдуков — народ от озера гнать.
— Да! Тут бы и войско понадобилось. Рассердились бы мужики и не одного гайдука уложили бы… Ружья понадобились бы…
— Верно, что понадобились бы! Бунт бы поднялся, кабы стали разгонять силой. Потому что мужики сказали бы: кому какое дело? Пиво-то ведь наше! Ты, что ли, его варил?
— Правда! Чего другим в это дело мешаться? Вода всегда была крестьянская, стало быть и пиво крестьянское!
— Кто смеет тебе запрещать твое же пиво пить?
— Я бы такому показал! Вот, ей-богу, убил бы подлеца!
— Воевода прислал бы солдат из Кракова людей карать. А тебя за убитого солдата обязательно повесили бы.
— А за одного повешенного мстил бы народ до седьмого колена. Я бы ему показал, как людей за свое же пиво наказывать!
— Кровь бы лилась рекой!
— Всю Польшу из-за этого пива замутили бы. Королю пришлось бы удирать.
— Где же ему усидеть, кабы весь воз перевернулся!
— А только вот что я тебе скажу, Шимек: резня была бы похуже, чем теперь из-за казаков. Да этого не будет.
— Знаю, что не будет. Надо же о чем-нибудь погуторить…
Так в теплую и долгую весеннюю ночь беседовали старый Ян Топор Ясица из Грубого со старым Шимоном Кшисем из Ольчи, сидя перед избой Топора и глядя на звезды.
Звезды сияли над ними, над Кошистой, над Бучиновыми скалами, над Свиницей.
Огромный лес чернел под горой, пониже пастбищ. Лес, которому, казалось, не было ни конца, ни начала и неведомо было, сколько лет он стоит, — все новые деревья вырастали на сгнивших стволах.
Ночной весенний ветер дул старикам в лицо, развевал длинные, спадающие до плеч волосы, намазанные маслом.
Кшись взял в руки лежавшую около него скрипку, купленную у проезжего цыгана, а цыганом украденную где-то, чуть ли не во Львове. Скрипка эта была предметом восторга и зависти всех гуральских музыкантов. Кшись легонько провел смычком по струнам.
Знал он, чем потешить Топора, и тихо стал наигрывать старую песню.
А Топор послушал, покивал головой и сказал:
— Эге, да с этой песней при короле Стефане[9] — прости ему, господи, грехи его — наши мужики на московскую войну шли!
И затянул вполголоса:
Эх, как с гор мы спустимся в долины,
Врага одолеем, сами будем целы.
Идите-ка, хлопцы, в долины, в долины,
К королю Стефану, в московские степи!
Налетает ветер с венгерской границы.
Наш Стефан Баторий — что горный орел.
Эй, Стефан Баторий! Веди нас, веди!
За тебя, Баторий, головы сложим…
Гетман наш Замойский, пан вельможный наш,
За ружье спасибо, порох ты мне дашь.
А я буду хлопец, эх, маршировать.
Все весною будут поле здесь пахать…
Золотые кудри мне придется снять.
Под росистым буком больше не гулять.
Так тихонько подтягивал он Кшисевой скрипке, а потом вдруг изменил напев и рявкнул во весь голос:
У моей подружки
Белые колена,
У моей подружки —
Белые, как пена!
И-хей!..
Это-то его и погубило.
Ибо на этот раз скрипнула дверь, из-за нее высунулась голова Марты, жены Топора, и раздался громкий голос:
— Ишь ты! Молоденький, что ли? Будешь ты у меня но ночам голосить? Спать!
— Кшись… да ведь тут Кшись, — попробовал оправдаться Топор.
— Кшись, не Кшись — пусть тоже идет спать! Постлано и ему в избе. Спать!
Топор поднялся со скамьи и для спасения своей чести пробормотал, обращаясь к Кшисю:
— С бабой нешто поспоришь!
И направился к двери. А Кшись, подумав, буркнул в ответ:
— То-то и есть! Не мужицкое это дело!
Взял скрипку под мышку и пошел за ним в избу.
Кшись охотно хаживал в гости к Топорам; принимали его там радушно, любили за веселый нрав и прекрасную игру на скрипке; кроме того, никто так искренне не дивился, никто так красноречиво и приятно не умел похвалить богатое хозяйство Топоров, никто другой не умел так хорошо говорить комплименты.