Принимая деньги, мужик кивнул в сторону оратора:
— Этот нехристь воевать не хочет, а я за его слабоду, вишь, погибнуть должён! А на кой ляд мне его слабода, если у меня в деревне крепкое хозяйство? На ём лишь лапсердак остался, вот он и надрывается за слабоду.
И с неожиданным остервенением хлестанув лошадь, разламывая надвое толпу, понесся так, словно гнала этого российского мужика тоска и дурные предчувствия.
2
В те дни, окруженный восторженными почитателями, льстецами и просто прихлебателями, в Петрограде находился самый, пожалуй, знаменитый и самый богатый из русских писателей, Максим Горький. С Буниным его связывала старинная дружба. Более того, в предвоенные годы тот был частым гостем в Сорренто.
Теперь добрые отношения стали давать трещину. Бунин с брезгливостью относился к увлечениям Горького политикой и особенно порицал его поддержку большевиков.
Но Горький задумал напечатать десятитомник Ивана Алексеевича. Вот и следовало обсудить это дело с Зиновием Гржебиным, ведавшим делами издательства «Парус».
Когда-то, еще в 1906 году, в другом горьковском издательстве— «Знание», размещавшемся в доме 92 по Невскому, вышел первый сборник из серии «дешевой библиотеки». Естественно, что это были творения самого метра — «Песня о соколе», «Песня о буревестнике» и «Легенда о Марко». Объявили первые сто книг, которые готовило издательство.
Бунин носил в кармане только что отпечатанную книжечку и, весело улыбаясь, показывал при каждом удобном случае:
— Из ста книг — «всего лишь» тридцать пять самого Алексея Максимовича! Завидная скромность!
— А кто остальные авторы? — любопытствовали собеседники.
— Огласим список блестящих авторов, так сказать, лучших из лучших! — произносил Бунин с уморительным видом. — Тех, кто составляет цвет современной литературы.
— Итак, Максим Горький — тридцать пять книг, затем… — он поднимал на слушающих глаза. — Как думаете, кто следующий? Сам великий гусляр — Скиталец, в миру Петров.
Заметим, что Скиталец знал Горького еще с 1897 года. Познакомился с Алексеем Максимовичем в Самаре, находился с ним в переписке. В 1900 году жил недели полторы у того в каком-то сельце Мануйловке, на Харьковщине, о чем всю последующую жизнь вспоминал с особым удовольствием и что дало ему повод называть себя «учеником» Горького.
Скиталец действительно возил за собой гусли, на которых порой что-то пытался наигрывать, напуская на себя «раздумчивый вид». Еще Скиталец почему-то считался лучшим другом Шаляпина.
— Сборники у нашего гусляра самые злободневные, — продолжал Бунин. — Вот, послушайте их названия: «Сквозь строй», «За тюремной стеной», «Полевой суд»… Ну, прямо слезу вышибает!
— А кто еще?
— Еще Леонид Андреев, Гусев-Оренбургский, Серафимович— чохом на всех почти три десятка книг. Недурно! А вот у Семена Юшкевича всего лишь шесть книжек.
— А сколько у вас, Иван Алексеевич?
— Меня, Куприна и Бальмонта «Знания» осчастливили по одной книжечке. Спасибо Алексею Максимовичу за внимание к нашим никому не нужным персонам. Где нам до Скитальца! Мы ведь даже на гуслях бренчать не научились.
* * *
…И вот теперь, подходя к издательству «Парус», Бунин возле входа столкнулся с Горьким, выходившим с толпой приближенных. Швейцар почтительно обнажил перед Алексеем Максимовичем лысую голову, сдернув с нее обшитую золотым галуном фуражку.
Горький, увидав старого друга, радостно заокал:
— Кого вижу: в Питере сам Бунин! Почему не звоните, почему не заходите, Иван Алексеевич?
— Я только что с дороги. Да и вы, Алексей Максимович, человек занятой, все политикой увлекаетесь…
Горький примиряюще сказал:
— Почто нам пикироваться? В честь Финляндии организовали бо-ольшое торжество. Открываем выставку, потом банкет. Вот, приглашаю вас.
— Все гении, поди, соберутся? — не без ехидства произнес Бунин.
Горький крякнул, прокашлялся и мягко возразил:
— Какие там гении! Скромные служители культуры…
Бунин, усмехнувшись, продолжил:
— А как же! Это прежде у нас гении были наперечет — Пушкин, Лермонтов, Толстой… Теперь же гений косяком попер: гений Мережковский, гений Брюсов, гений Блок, гений Северянин!
Он чуть не выпалил «гений Горький», но удержался. Алексей Максимович покачал головой, что-то неопределенно хмыкнул, а Бунин запальчиво продолжал:
— Урожай гениев! И взращивает этот урожай толпа. Литература ведь нынче не мыслит себя без улицы. А улица, толпа никогда меры не знает, она страшно неумеренна в своих похвалах. Вот она и провозглашает своих «гениев».
Горький помолчал, потом положил большую руку на плечо Бунина:
— Пошлого в этом мире много. Но не все так плохо, право. Вы, как обычно, в «Европейской»? У меня автомобиль, так я за вами заеду. Как на ковре-самолете домчимся. Не банкет, лукуллов пир обещают. Все будут рады вам, Иван Алексеевич.
Вдруг он встрепенулся:
— Прощайте, дела ждут!
На этом диалог был окончен. Горький еще раз нежно и крепко обнял Ивана Алексеевича, прижался жесткой щеткой усов к его щеке, дыхнул на него запахом табака, уселся в лаковое авто, фырчавшее у подъезда, и быстро покатил. На заднем сиденье разместился его «штаб».
3
И все произошло так, как обещал Алексей Максимович. Был автомобиль, была выставка, был лукуллов пир. И съехались на него все те, кого газетчики давно с пышной безвкусицей называли «цветом русской интеллигенции».
Собравшиеся оказались самыми различными людьми — и по возрасту, и по положению на иерархической лестнице культуры. Здоровые, сытые, самоуверенные мужчины в великолепных фраках, благоухающие французским одеколоном. И тут же дряхлая размалеванная старуха со вставной, выпадающей при разговоре челюстью и клочками седых волос на мертвенном черепе, приобщившаяся к культуре едва ли не во времена Гоголя. Кроме того, в зал набились знаменитые и вовсе неизвестные, молодые и старые писатели, актеры, художники, кто-то из министров Временного правительства, иностранные дипломаты, посол Франции.
В центре внимания были Горький и гремевший в то время финский художник Галлен. Все толпились вокруг них, перебивая друг друга и не слушая ответов, без конца задавали им вопросы о политике, об Учредительном собрании, о делах на фронте и, конечно, вечное — «о творческих планах».
Горький, устало улыбнувшись, указал широкой, с желтыми от частого курения ногтями, рукой на стол:
— У нас всех первоочередная задача — отведать сих даров полей, лесов и рек… Иван Алексеевич, пожалуйста, садитесь поближе, — и он усадил Бунина между собой и Галленом.
Засуетились официанты, заскрипели стулья, тонко зазвенел хрусталь. Горький поднялся во весь свой долгий рост, выждал паузу, провозгласил:
— Буду краток. Самое дорогое на свете — дружба. Дружба, сердечные отношения как между людьми, так и между государствами. С чудесной Финляндией и ее прекрасным народом Россию связывает давняя искренняя приязнь. Пьем за эту дружбу, за нашего северного соседа.
Раздались аплодисменты, крики «ура!», звуки сдвигаемых бокалов — все с аппетитом выпили. На несколько минут воцарилось напряженное молчание: цвет интеллигенции тщательно пережевывал закуску.
Заглатывая жирный кусок лососины и салфеткой приводя в порядок розовые уста, встал с бокалом Мережковский.
— Пр-рошу слова! — пророкотал Дмитрий Сергеевич, сладко улыбнувшись и заранее предчувствуя наслаждение от тех умных и возвышенных слов, которые он сейчас произнесет. Из года в год Мережковский выпускал толстенные книги, в которых было много взволнованного многословия, вычурных словесных оборотов, претензий на особую, якобы только ему одному доступную мудрость. И он убедил не только себя, но и многочисленных своих почитателей, что является неким мессией, бичующим пороки и открывающим человечеству дорогу в прекрасное будущее.
— Милостивые государ-рыни, милостивые государи! Мой взор улавливает горячий блеск ваших глаз, и ваш внешний вид ясно говорит о том божественном вдохновении, которое вы все испытываете, а я вместе с вами!
Мережковский стал похож на свадебного генерала, за четвертной билет произносящего загодя вытверженные речи. — Но в отличие от нашего уважаемого метра, — Мережковский шаркнул ножкой в направлении Горького, — я не осмелился бы предлагать пить за «дружбу с северным соседом».
Мережковский по-актерски то понижал голос, то вдруг возвышал до громовых раскатов:
— Нет, непозволительно забывать, что эта самая «дружба» возникла в результате русско-шведской междоусобицы. Вспомним 1809 год. Русский тиран, сатрап с ангельским ликом — Александр I злодейски захватил красавицу Финляндию.
Вера Фигнер, сидевшая на другом конце стола, обнажив щербатый рот, визгливо прощебетала: