Обескураженный, но не теряя бодрости, ушел Самсонов от негостеприимного дядюшки и побрел в поисках пристанища. А следом за ним пошел филер.
Идти, в сущности, ему некуда было. Были товарищи по семинарии, но все они, как и он же, жили в общежитии и теперь остались тоже без пристанища. Знакомых, которые приютили бы его, у Самсонова в городе не было. Стал он перебирать в памяти всех, кто мог бы быть ему полезным, и ни на ком не остановился. Положение создавалось неприятное.
Раздумывая о своей бесприютности, Самсонов вспомнил о людях, с кем пришлось ему недавно быть на баррикаде. Вспомнил он Павла, вспомнил других. И вдруг, зацепившись в каком-то закоулке его памяти, выплыл чей-то адрес: Кривая улица, номер семь, во дворе, флигелек... Было странно, что адрес этот так резко запомнился. Его услыхал Самсонов там, возле баррикады, когда уходил разведывать положение дел худой мужик с всклокоченной бородой. Мужика этого он сейчас ясно себе представлял. И ясно пред ним выплывал его немножко растерянный вид, когда неодобрительно смотрели на него, уходящего зачем-то с баррикады в самое опасное и в самое нужное время. Самсонов подумал, сам над собою усмехнулся, но решил попробовать.
Он пришел на Кривую улицу, разыскал седьмой номер, вошел во двор, увидел флигелек. И тут только смутился: а как же спрашивать этого мужика, ни имени, ни фамилии которого он не знает? Пришлось идти на риск. Он толкнулся в дверь. Она была закрыта. Он постучал. За дверью пропищал детский голосок:
— Тятя, ты?
— А что, тяти дома-то нету? — спросил наугад Самсонов.
— Нету...
Самсонов отошел от двери и направился медленно к воротам. У раскрытой калитки заметил он заглядывающего и жадно чего-то высматривающего чужого человека. Самсонов поправил очки: человек показался ему очень подозрительным. И он решил выждать и, спрятавшись во дворе, дождаться прихода худого мужика.
На этот раз ему посчастливилось. Огородников появился всего через каких-нибудь полчаса. Самсонов обрадовался, увидев его. И еще больше обрадовался он, когда Огородников плотно захлопнул за собою калитку.
— Здравствуй, товарищ! — встретил он Огородникова. Тот остановился, недоуменно поглядел на Самсонова, но узнал его и протянул руку.
— Здорово!
— Я к тебе, — бодрясь и с некоторой неуверенностью в голосе сообщил Самсонов. — Вот дожидаюсь тебя...
— Ну и ладно. Пойдем в избу. Там у меня ребятенки, поди замлели, ожидаючи меня. Пойдем...
Во флигельке, где ребятишки радостно и плаксиво обступили Огородникова, Самсонов еще больше смутился. Ему показалось, что он пришел сюда зря. Но Огородников, оставив ребят, обернулся к семинаристу.
— Садитесь. Тут у меня, сами видите, неприглядно как.
Самсонов положил на лавку возле дверей свой тючок и решительно шагнул к Огородникову.
— Я, товарищ, к тебе за приютом... Вот какое дело...
Огородников выслушал короткий рассказ Самсонова с большим сочувствием.
— Да с полным моим удовольствием оставайтесь! — сердечно сказал он. — Только вот вишь какая хижина моя да и как бы ребятенки не мешали...
— Нет, нет! Это все ерунда! — обрадовался Самсонов. — Мне бы только приютиться!..
— С полным удовольствием! С полным... — повторял Огородников и стал хлопотливо возиться с самоваром.
За чаем, ближе познакомившись друг с другом, Самсонов и Огородников почувствовали себя хорошо и как будто встречались много лет. За чаем же Самсонов спохватился и рассказал про подозрительного человека, заглядывавшего в калитку.
— Пожалуй, шпик это! — Из охранки... — опасливо предположил семинарист.
— Шляются тут всякие. — Спокойно и равнодушно обронил Огородников.
14
Галя заметила, что брат потускнел и о чем-то тоскует. Это не было похоже на Павла, всегда жизнерадостного и живого. Девушка встревожилась. Она любила брата, считала его сильным и умеющим справляться со своими невзгодами и неудачами бодро и смело. И если он теперь загрустил и что-то его томит, то, значит, нешуточное это, немаловажное. Гале страстно хотелось подойти к Павлу, приласкаться к нему, спросить что с ним. Но она не решалась. Знала, что Павла это может раздражить. Поэтому она молча наблюдала за ним и вместе с ним невольно переживала его тяжелое настроение.
Невольно ей пришло в голову, не находится ли в связи это настроение брата с разговорами Вячеслава Францевича. Может быть, Скудельский поговорил с Павлом и расстроил его. Она осторожно передала брату слова Скудельского. Павел поморщился.
— Тоже лезет! — раздраженно отозвался он о Вячеславе Францевиче. — Беспокоят, значит, его мои взгляды?! А меня, признаться, его собственные взгляды ни капельки не интересуют!.. Ни капельки!.. И чего он суется не в свое дело!..
— Он старый друг папы... — неуверенно напомнила Галя.
— Что ж из того!? Я совершенно взрослый человек, не мальчик. И нечего обо мне разным непрошенным гувернерам беспокоиться!.. Нечего!..
Возглас у Павла вырвался с излишней страстностью. Гале стало даже немного неловко от этой страстности. Она не подозревала, что Павел имел в виду, говоря о гувернерах, не только Скудельского, а кого-то еще и другого.
— Ты его меньше слушай, швестер, — смягчаясь, прибавил Павел. — Вячеслав Францевич в политике большой путанник. Он за последнее время стал типичным либералишкой... Вот посмотришь, как он еще себя покажет!
Разговор на этом прекратился и девушка утвердилась в своей уверенности, что Скудельский имеет какое-то отношение к настроению Павла.
У Гали самой тоже не все было ладно. В те дни, когда Павел уходил в дружину и когда кругом была самая настоящая опасность и чувствовалась, как казалось девушке, подлинная борьба, Галя жила неосуществленной мечтою войти в эту борьбу, пережить эту опасность. И, попав в тюрьму, она преисполнилась тихой гордостью: ей тогда показалось, что она, наконец, приобщилась по-настоящему к революции. А теперь, когда острота борьбы схлынула и наступило время, требующее каких-то новых особенных приемов работы, Галя поняла, что она совершенно не подготовлена к тому, что происходит и будет происходить.
Галя поняла, что перестраивать жизнь принимаются совсем иные, чем прежде, люди. Прежде были, по ее мнению, герои, одиночки, шедшие на эшафот во имя свободы, во имя народного дела. Прежде эти одиночки выходили из близкой Гале среды. И как часто мечтала она сама стать такой героиней, пойти, не задумываясь, на гибель и совершить большое, непременно большое дело. Как часто мечтала она о каком-нибудь чудеснейшем подвиге, после которого подымутся массы и совершат революцию. И, думая о массах, она совсем не представляла себе живых, облеченных в плоть и кровь людей: массы в ее представлении были какие-то отвлеченные, они не имели лица, их нельзя было описать, о них нельзя было рассказать. Масса — и только. Теперь же на улицу, в борьбу вышли толпы, вышел народ. И не просто народ, безликий и неопределенный а вполне реальный, — выступили рабочие. И эти рабочие живут своею самостоятельною жизнью, у них есть что-то свое, они совсем не похожи на те массы, которые, не думая и не рассуждая, ринутся за героем с его героическими поступками. Галя уже видела эти новые массы. Видела их на улице, на собраниях, видела всюду. Об этих новых массах скупо, но с непередаваемой суровой нежностью говорила, между прочим, тогда в тюрьме и Варвара Прокопьевна. И неосознанная робость пред этими вновь, как ей казалось, пришедшими в революцию людьми мучила девушку, навевала на нее тоску. Пойти вместе с ними? Но где тот язык, который может быть им понятен? Не окажется ли она, Галя, среди них чужой? Галя с тоскою задавала себе этот вопрос десятки раз и боялась на него ответить...
Вспомнив о Варваре Прокопьевне, Галя ухватилась за утешительную мысль: а вот эта женщина, она, наверно, сумела найти этот понятный язык, ее, наверно, понимают и ценят, за ней идут. Как она этого сумела добиться?
Галя решила разыскать Варвару Прокопьевну, встретиться с ней, поговорить.
И, решив это, поймала себя на мысли: не говорить ничего Павлу. Это было впервые, что она предпринимала что-то серьезное и важное, не посоветовавшись с братом. Она сама не могла отдать себе отчет, почему она так поступает. Но сердце подсказывало ей поступать в этом случае самостоятельно. И она цеплялась за первое попавшееся объяснение: «Павел сам чем-то озабочен. Павлу не до меня. Не буду его расстраивать...»
15
Неожиданный спор о рассказах Андреева как-то на время заставил насторожиться и Елену и Матвея.
Позже, когда принялись они за обычную работу и целиком ушли в нее, этот спор, казалось, забылся. Но нет-нет и Елена и Матвей вспоминали о нем.
Матвей порою в затишьи ночи, когда за перегородкой ровно и тихо дышала девушка, слышал повторенный цепкой и предательской памятью возглас Елены: «А вы когда-нибудь любили, Матвей?»... Слышал, приподнимался на локтях, всматривался в густую темноту и негодовал: «Фу, чорт! Это что же за чертовщина?!» Он долго лежал с открытыми глазами, вслушивался в волнующее дыхание девушки, ловил себя на том, что слушает именно этот мерный шелест, эти почти неуловимые вздохи, и снова вспоминал слова Елены и снова негодовал на самого себя: «Вот окаянство!.. Что ж это такое?!..»