— О чем ты плачешь? — спросил человек, и спросил на чужом гортанном языке — так сперва показалось Алену. Но когда тот повторил свой вопрос, юноша понял, что ошибался. Язык был ему знаком. Это звучала латынь, священное наречие, известное Алену лишь отчасти — но вопрос он все же понял. Понял, а вот ответить не смог.
Утешитель был высоким рыцарем в белом, таким ярким, что почти светился в темноте. Отсветы его белоснежного короткого облаченья давали даже слегка разглядеть черты — и волосы, не то светлые, не то седые, обрамлявшие овал смуглого, совсем молодого лица. Глаза его казались совсем черными в темноте, и по щекам пролегли резкие тени — не то линии печали, не то просто худоба. Рыцарь (а слово «рыцарь» явилось столь непререкаемым его обозначением, что сразу же пришло Алену в голову, хотя он и не помышлял раздумывать об этом человеке) смотрел на него — глаза в глаза, и его взгляд чернел, как озера тьмы, огромные и неизмеримо глубокие.
Ален собрался с силами и ответил, не поддаваясь безумию этих — наверное — чар:
— Я не смог найти входа… мессир.
Сказал он по-французски, и ответ тут же пришел на его родном языке, и выговор незнакомца был безупречно чист — даже слишком чист, чтобы принадлежать человеку.
— Встань, я покажу тебе вход. Если ты того воистину хочешь.
Ален поднялся, медленно, как во сне. Осознание того, что происходит что-то страшное, прикровенное, странное — накрыло его целиком, заставляя неметь все члены, включая и язык. Почему-то он знал, что от ответа — да или нет — зависит вся его жизнь. Все, что от нее осталось и что с ней станется дальше. А может, и более того.
Он обвел языком искусанные губы — безымянный никто, человек, не имеющий цены в своих собственных глазах — и ответил:
— Да, я хочу.
Белый рыцарь поднялся и беззвучно двинулся вперед. Приблизившись к часовне, замер и оглянулся на Алена. Тот подошел на негнущихся ногах, встал рядом. Рыцарь протянул руку, белеющую в темноте, и открыл дверь.
Он открыл дверь, потянув ее на себя, и пропустил Алена вперед. Юноша сжал зубы и с остановившимся на миг сердцем ступил на порог. И ослеп.
…Или так ему показалось. Яркую церковь, или замковую залу — куда больше, чем все соборы, виденные им до сих пор — заливал свет, и здесь шла месса. Кажется, звучала музыка — гулкая, далекая, не похожая ни на хорал, ни на голос любого из инструментов. Церковь была пуста, лишена скамей, и только впереди, где находился, наверное, алтарь, кто-то стоял. Или что-то.
Но самый яркий свет исходил именно оттуда, и Ален не мог разглядеть. Глаза его болели и слезились, как если бы он смотрел в упор на солнце, и в них поплыли зеленые пятна. Чтобы не ослепнуть, юноша опустил взгляд.
— Что ты видишь? — спросил из-за спины, из темноты, голос рыцаря, и тон его был странен. Ален содрогнулся, думая, что сейчас умрет, и ответил:
— Я не знаю, мессир.
— Посмотри еще раз.
Ален поднял взгляд, устремив его в самую середину белого света, и брови его мучительно сошлись.
— Я вижу… человека. Он держит что-то в руках. То, что он держит, слепит меня.
— Что это?
— Я не знаю.
— Вглядись, — голос рыцаря звучал сурово. Так мог бы приказать король Луи — в тот миг, когда он говорил как король, а не как человек, в один из тех мигов, когда Ален любил его. Или так мог сказать бы… отец Бернар.
Ален сморгнул, и хотя по щекам его уже катились крупные слезы от света, всмотрелся еще раз.
И увидел… что-то. Кажется, этот предмет был невелик. Даже его форму не удавалось точно определить: Ален не видел, что это, он просто различал все вокруг, что этим предметом не являлось, отграничивая его от мира, и в глазах юноши пульсировало сразу несколько образов сквозь красноватую накатывающую пелену.
Длинный кристалл, и в его середине — средоточие света. Нет, оно расширяется кверху, оно скорее как потир. Или же плоское блюдо, на котором стоит… что-то… короткое копье? Что-то, расширяющееся кверху, как… цветок? На стебле, или же на древке, но больше он не может смотреть, сейчас он сойдет с ума… огонь, это все огонь.
Острая боль — (О, Господи, у меня лопнули глаза) — взорвалась внутри его головы, и юноша, зажав глаза руками, упал без сознания на пороге.
…Когда он очнулся, перед глазами плавали зеленоватые пятна. Должно быть, я больше никогда не смогу хорошо видеть, подумал Ален — но почему-то без сожаления, отстраненно, как о ком-нибудь другом. Над ним бледным пятном маячило лицо. Взгляд рыцаря — две расплывчатые черные дыры — казался печальным.
Рыцарь заговорил первым, и его холодная рука легла на залитые слезами веки юноши странным, почти ласковым движением.
— Прости, — сказал он, и в голосе его в самом деле слышалась тревога — да, что-то вроде нее. — Прости, я вижу, это причинило тебе боль.
— Ничего, неважно, — ответил Ален, и сказал правду. Теперь, приходя в себя по кусочкам, он понял, что лежит на чем-то твердом, покрытом чем-то мягким, — на лавке, покрытой шкурой, подсказало услужливое сознание. Справа и вверху теплился огонек — свечка, свечка на столе. Нет, не свечка — плошка с маслом, в ней фитиль. — Где я? — спросил Ален чуть слышно, хотя, кажется, знал ответ.
— Внутри.
— А-а. Да. Понятно.
…Часовня, или келейка отшельника, темные стены, низкий потолок, деревянный стол (или алтарь?), длинная лавка. На стене над столом, как раз над светильником — распятие, сделанное очень грубо, с угловатой фигуркой Спасителя (или это так кажется… тому, кто плохо видит?) Ален изможденно выдохнул и прикрыл глаза. Пусть все будет так, как будет.
— Послушайте… — снова он заговорил, кажется, лет через сто. Глаза все еще болели, но боль стала тупой и даже почти приятной. — Мессир… Скажите мне, что это было.
— То, чему ты служишь.
Ален дернулся и резко сел. Белый шерстяной плащ, которым его накрыли, слетел на пол. Пламя светильника затрещало.
— Я ничему не служу!..
Рыцарь молчал. Он сидел неподвижно, опустив беловолосую голову, и казалось, терпеливо пережидал внезапную вспышку гнева у шумного ребенка. Страшный белый человек, или даже не человек вовсе. Выпустите меня отсюда, чуть не закричал Ален — и «отсюда» означало вовсе не деревянный домик, но всю эту нечеловеческую историю.
— Я никому не служу и служить не собираюсь! Разве что сеньору, и то не знаю… теперь. Никому. Кроме… Господа.
— Это хорошо, христианин, что ты служишь Господу. Иначе ты не смог бы служить никакому благу.
Он говорил так спокойно, будто все было давным-давно решено. Как отец, который является к дочери сообщить ей, что она выходит замуж. Или военачальник, который говорит солдату, что тот отныне подчиняется другому командиру. Или…
— Но я… не хочу, — прошептал Ален, подавленный чувством рока, таким сильным, что если бы он стоял, то наверняка зашатался бы в поисках опоры.
— Чего же ты хочешь, христианин?..
— Я… не знаю. Жить. Просто жить, как все люди… Иметь любовь и радость… И чтобы мой брат был жив.
— Ты сам знаешь, что это невозможно.
Он и впрямь знал, знал давно, и все время скрывал от себя эту истину — что ему никогда не видать просто жизни. Он не помнил, что и когда было сказано, что повернуло его путь прочь из этой колеи — и даже сейчас не хотел сознаваться, что некогда сделал выбор сам. Сознаться — значит, признать. Но ему нужен был брат.
— Почему… невозможно?.. Разве я проклят?..
— Можно сказать и так, христианин (бледный рыцарь произносил это слово — chrestien[15] — так, будто это было имя собственное. Будто не было у Алена иного имени). А можно сказать и иначе — благословлен. Говори — отмечен, но никто не бывает отмечен вопреки собственному желанию.
— Я… такого не хотел. (Впрямь ли? Не лжешь ли?) Я хотел… чтобы мой брат был жив. Это оно, — внезапная мысль словно подбросила его, и он едва не вскочил на ноги, — сделало так? Из-за этой штуки я остался один?..
— У каждого своя дорога, и каждый из нас ведом с любовью. Твоему брату сейчас было лучше уйти. И для тебя было лучше, что он ушел. С ним все хорошо.
— Тогда… — Ален задохнулся и не договорил. Он вынес изо всей речи рыцаря только одну истину — Этьенета отрезало от него смертью, потому что ничем другим не могло отрезать. Потому что он, Ален, не нужный теперь себе самому, нужен кому-то другому, и этот кто-то ревнив, он хочет забрать свое целиком. Делиться с маленьким Этьенчиком? Нет. Ни с кем и никогда. Прочь с дороги!
Ален хотел сказать что-то очень яростное, но не смог. Он в самом деле не смог, у него попросту не повернулся язык оскорбить то, чему он даже не знал названия — и теперь просто заплакал злыми слезами, бросившись лицом на скамью. Рыцарь не утешал его, не говорил ничего, и может, то было и правильно. Потом, когда рыдания сами собой стали тише, он тронул юношу за плечо. Тот дернулся, раздираемый слишком многими чувствами, чтобы ответить хоть что-нибудь. Он и сам не мог бы сказать, что происходит. Будто погружаешься — быстро, наискось — в ледяную обжигающую воду, но желаешь во всем мире только одного — коснуться дна. Вот, я и спятил, а может, умираю, потому что так не бывает с живыми людьми, — почти блаженно подумал Ален, поднимая от скамьи мокрое лицо, не стыдясь уже ничего. Рыцарь сидел рядом и пытливо смотрел. Края губ его чуть поднялись — он улыбнулся. Алена продрала дрожь.