— Петр Дорофеевич, это вы? Помните, я вам говорил о Белодеде? Готовьтесь его принять.
Что это могло означать? Ничего особенного, просто Вацлав Вацлавович вспомнил все-таки Белодеда, которого видел недавно. Вспомнил имя или увидел человека? Очевидно, человека, раз тот сейчас находится на пути к Петру. Но кто этот «товарищ Белодед» (Воровский так и сказал: «товарищ»), когда в природе не так много Белодедов? В том же Питере, если есть их трое — хорошо, при этом один из них наверняка должен быть братом Петра. Братом? Петр задумался: каким образом в нынешнее ненастное время брат может очутиться в Стокгольме и в каком качестве? Впрочем, сегодня, когда общение с деловым миром у России свелось, в сущности, к связям со Стокгольмом, это более вероятно, чем, например, вчера. Да нет, не может быть! И готовить себя к этому не надо… а если все-таки это он?
Петр выглянул в окно: снег в парке был ярко-белым, не городским. По четко прочерченной лыжне стремились юноша в синем свитере и много впереди девушка. Юноша ускорил бег и нагнал девушку, сейчас они шли шаг в шаг, потом юноша, быть может, незаметно для себя, пошел быстрее, и когда спохватился, девушка была далеко позади. Ему неудобно было оглядываться, и единственно, что он мог сделать, чтобы вновь поравняться с нею, идти тише, и он шел все медленнее и, очевидно, высчитывая (нет, это не счет цифр — счет дыхания, счет сердцебиения, счет пауз). Наверно, в своем счете он преодолел какой-то предел и, остановившись, полунаклонился, чтобы поправить крепление, полунаклонился, и конечно, посмотрел назад. А девушка и не думала идти за ним. Она стояла в добрых тридцати шагах от него. Она остановилась в тот самый момент, когда он обошел ее и, не выпуская лыжных палок, заломила руки и стала орудовать шпильками… Все это произошло в какие-нибудь три минуты и немало взволновало Петра. Да, на этом кусочке снега, который можно было обнять глазом, даже не поводя головой, разыгралось нечто такое… По внезапной ассоциации вспомнилась Кира. Нет, нельзя отставать, да, наверно, и нельзя обходить, только шаг в шаг…
В дверь постучали нетерпеливо и робко.
— Разрешите? — произнес человек и поперхнулся.
Дверь приоткрылась.
— Петро… бог всемогущий, пощади!
В дверях стоял Вакула и смятенным крестом пытался осенить грудь.
— Петро… брат…
На какой-то миг Петр все забыл: и презрительно-ненавидящий взгляд Вакулы, и его злое, сбивающее навзничь «голодранец… босая команда!», и звон серебряного целкового, брошенного наотмашь: «Хочешь — бери, не хочешь — не бери!», и запах одеколона, сладковато-приторный, с примесью нафталина, пыли и пота, которым он обдавал тебя пять раз на день, когда проходил мимо, пыхтя и отдуваясь; — все забыл на миг Петр, когда рванулся вперед навстречу брату.
А потом Вакула сидел, большой, пепельноголовый (мать тоже поседела в сорок лет), и его толстые, как две пышки, руки неподвижно лежала на коленях, и он говорил бесстрастным голосом, точно давно, очень давно ждал встречи с братом и поэтому все слова, которые говорил сейчас Петру, десять раз сказал себе, вначале страдая и мучаясь, а потом все спокойнее.
— Ты не думай, что я паду тебе в ноги и скажу: прости. Нет! — говорил Вакула. и его затылок становился малиновым. — Я был крут с тобой, но видел в тебе и брата и сына… а батька Дорофей говаривал: «У Белодедов и разум и норов от кнута — перестань стегать, мы дуреем». И не жди, что скажу: прости! Я хотел тебе добра, а потому и был крутой. Не жди!
— Не жду, я тебя знаю. — Петр искоса взглянул на брата. — Ты мне лучше скажи, как мать да Лелька.
— Мать как мать… она нас с тобой переживет, — ответил Вакула так, точно доброму здоровью матери надлежит не радоваться. — Каленая! — воскликнул он, будто сокрушаясь. — А Лелька… да что, приедешь в Питер, может, не обойдешь дома, а?
— А я, право, и не думал, — искренне заметил Петр. — Если примете… чего же мне обходить вас? Мать с тобой живет?
— А где же ей жить? — Вакула смотрел все так же строго. — Ты. Петр, можешь обо мне что хочешь думать, но одно всегда признаешь за мной: мать сберег я.
— Да мне и не резон противиться: я знаю, что ты, — заметил Петр примирительно.
— Нет, я говорю к тому, что теперь, когда ты… — Он, видно, хотел сказать нечто резкое, но осекся. — Когда ты…
— Ну, говори, не робей.
— А чего мне робеть? Я человек свободный, вчера — в России, сегодня — в Швеции, а завтра, может, в Америке… — Старший Белодед сидел все так же чинно, и его пухлые руки продолжали лежать на коленях. — А что? Мне… с моим замахом Америка по плечу! А?.. Я тебя не боюсь. Петро, и подлаживаться под тебя не буду! Вот я и говорю: теперь, когда ты… В общем, скажу тебе начистоту: твоя кобыла обскакала мою на повороте и миллион выиграл ты, а не я.
— Ну вот что, брось ты… выкаблучивать, — взорвался Петр. — Хочешь говорить по-человечески — говори, не хочешь — я тебя не держу.
Вакула встал.
— А ты меня научи быть человеком. — Он прищурил глаз. — Научи… Ну, чего не учишь?
— Садись, — произнес Петр, сдерживая себя. — Курить будешь? Впрочем, ты ведь не куришь.
— Кто тебе сказал? Курю.
Он достал трубку, запалил. Курил неумело защемив мундштук негнущимися пальцами.
— А теперь скажи, с чем приехал сюда? Надолго?
Вакула молчал, только ожесточенно потягивал трубку.
Петр отошел к окну. Прямо перед окном посреди заснеженной поляны стояла девушка в красном свитере, и юноша сидел у ее ног и чинил крепление. Время от времени он поднимал глаза и робко и счастливо-ликующе смотрел на нее, будто ничего не желал он в жизни другого, как сидеть вот так на снегу у ног девушки и прилаживать лыжу. И опять Петр вспомнил Киру. Знал, что рядом брат, но не хотел его видеть. Вот так бы стоял спиной к Вакуле и думал о Кире.
Петр обернулся, Вакула мрачно тянул трубку, она плохо раскуривалась.
— Ты чего улыбаешься? — спросил он Петра.
— С чем же ты приехал в Стокгольм, а? — Петр перестал улыбаться.
Вакула вздохнул.
— Ты знаешь мою мечту, брат? — вдруг спросил он, и голос его потеплел. — Мою большую мечту?
— Насчет русского Форда?
— Да… только ты не смейся! — Склонившись над камином, он положил в трубку уголек. — У меня еще столько сил, столько сил… ох! — Он взметнул кулак, едва ли не такой мясистый и красный, как его голова. — Ох… много! — Его кулак продолжал вздрагивать и раскачиваться. — Думаешь, что я русским Фордом не стал бы? Стал! Да только погода у нас в России сейчас не фордовская. Или как ты думаешь?
— По-моему, не фордовская.
— Огня я не боюсь, и Маша Спиридонова с ее огнем и бедой мне по душе.
— Это же какая такая Спиридонова Маша… та?
— А то какая еще — она одна такая… та, что… изверга срубила!
— Значит, ты… революционер?
— Социальный… — сказал Вакула серьезно.
— Но что ты делаешь в России новой, революционер социальный? — Петр не уберег улыбки.
— Что делаю? — Вакула затянулся и, набрав полный рот дыму, так, что его щеки угрожающе взбухли, выпустил, дым застлал ему лицо. — Ты помнишь на Кубани, в междуречье, на полпути из Лабинской в Армавир, был колодец, глубокий, так что кружочек воды был не больше пятака? Одна бадья шла наверх. а другая спускалась. Помнишь, а? А лошадь, что ходила вокруг колодца и тянула бадьи, помнишь? Да, чалая, с толстым, будто пузырь, брюхом, и крупными костями, что торчали, как рога? А глаза у той чалой помнишь? Ну да, слепая, но бельма, бельма, помнишь? Они были белые и даже днем светили, как два фонаря… Помнишь эту чалую?
— К чему это ты?
— Нет, ты скажи, помнишь чалую? А помнишь, как она околела? Споткнулась и легла в грязь, даже глаза с бельмами не закрыла?
Петр внимательно смотрел на брата, не скрывая своей неприязни.
— Что же ты хочешь этим сказать?
Он докурил трубку и, опрокинув ее над ладонью, вытряхнул уголек. Он раскачивал руку и уголек неторопливо перекатывался по бугристой поверхности ладони.
— А то, что я хотел сказать, я уже сказал! — произнес Вакула. — Не хочу быть чалой смелыми бельмами! Пусть вокруг колодца ходит кто-нибудь другой, тот, что делать больше ничего не умеет. — Он поднес уголек к пепельнице и, поставив ладонь наклонно, дал угольку скатиться. — А теперь скажи, чтобы я ушел, я уйду.
— Уйди.
Вакула почти бесшумно пересек комнату и осторожно закрыл за собой дверь.
Когда Петр подошел к окну вновь, красный и синий свитеры покидали парк — они шли нога в ногу.
У Петра сдавило сердце, когда он подумал, что послезавтра будет в Петрограде. Он уже решил, что пойдет на Литейный. Вопреки тому, что произошло вчера у него с братом, пойдет. В конце концов это семья его матери, его семья. Может, как раз и настало то время, когда все должно войти в свои берега, все, что испокон стояло рядом, встать рядом: мать, сын, сестра. Сестра? Как все-таки Лелька?.. Петр видел ее лет восемь назад. Помнит, как она после долгой беседы с матерью метнулась из дальней комнаты в сенцы, красная до корней волос, схоронив от Петра глаза, и там, где она пробежала, трещали стулья и опрокидывались табуреты. «Что с Лелькой, мама?» — спросил Петр. «Да вот втемяшилось, что будет Верой Холодной!» — бросила мать, сжимая черной рукой подол шелкового платья.