— Ах, сударь, если бы вы видели бойню двадцать четвертого августа, если бы вы переправлялись через Сену, когда она была красной и несла больше трупов, чем льдин во время ледохода, вы бы не испытывали жалости к людям, с которыми мы сражаемся. Для меня всякий папист — убийца…
— Не клевещите на вашу страну! В армии, которая нас осаждает, очень мало подобных чудовищ. Солдаты — французские крестьяне, бросившие плуг ради королевского жалованья. А дворяне и офицеры сражаются, потому что они поклялись в верности королю. И, может быть, они правы, а мы… мы — бунтовщики.
— Бунтовщики?! Наше дело правое, мы сражаемся за свою веру и за свою жизнь.
— Насколько я вижу, у вас немного сомнений. Вы счастливы, господин де Мержи. — И старый воин глубоко вздохнул.
— Черт побери! — сказал солдат, только что разрядивший аркебузу. — Заколдован, что ли, этот черт? Третий день в него целюсь — никак попасть не могу.
— Кто такой? — спросил Мержи.
— Да вон видите там молодец в белом камзоле с красной перевязью и пером. Каждый день он тут у нас под носом разгуливает, будто дразнит. Один из придворных золотошпажников, которые пришли вместе с братом короля.
— Расстояние большое, — сказал Мержи, — все равно дайте-ка мне аркебузу.
Какой-то солдат дал ему в руки свое оружие. Мержи приложил конец дула на парапет и с большим вниманием прицелился.
— А если это кто-нибудь из ваших друзей? — спросил Ла-Ну. — Почему вам вздумалось выполнять обязанности аркебузира?
Мержи собирался спустить курок; он задержал палец.
— У меня нет никаких друзей среди католиков, кроме одного. А тот, я уверен, не участвует в этой осаде.
— А если это ваш брат, который, сопровождая принца…
Выстрел раздался; но рука у Мержи дрожала, и видно было, что от пули поднялась пыль на довольно далеком расстоянии от пешехода. Мержи не думал, что его брат может находиться в католической армии, но тем не менее был рад, что промахнулся. Человек, в которого он только что стрелял, продолжал медленно ходить, а затем исчез за одной из куч только что выкопанной земли, которые возвышались со всех сторон вокруг города.
Hamlet. Dead, for a ducat! dead!
Shakespeare. Hamlet, III, 4
Гамлет. Мертва, ставлю дукат, мертва.
Шекспир. Гамлет, III, 4
Мелкий и холодный дождик, шедший беспрерывно всю ночь, наконец перестал, когда белесоватый свет с восточной части неба возвестил о рассвете. Он с трудом пробивался сквозь стлавшийся по земле густой туман, который ветер перемещал с места на место, делая в нем как бы широкие отверстия. Но сероватые хлопья сейчас же снова соединялись, как волны, разрезанные кораблем, снова падают и заполняют только что проведенную борозду. Окрестность, окутанная этим густым паром, из которого высовывались верхушки нескольких деревьев, походила на обширное наводнение.
В городе неверный свет утра, смешанный с пламенем факелов, освещал довольно многочисленную толпу солдат и добровольцев, собравшихся на улице, ведущей к Евангельскому бастиону. Они постукивали ногами по мостовой и шевелились, не двигаясь с места, как люди, продрогшие от сырого и пронзительного холода, что бывает зимой при восходе солнца. Не было недостатка в ругательствах и крепких пожеланиях по адресу того, кто заставил их взяться за оружие в такую рань; но, несмотря на ругань, в их словах слышалось и хорошее расположение духа и надежда, одушевляющая солдат, когда ими командует почитаемый начальник; они говорили полушутя-полусердито:
— Этот проклятый Железная Рука, этот Жан бессонный позавтракать не может, если утром не разбудит этих иродов! Чтоб лихорадка его заела! Черт, а не человек! С ним никогда нельзя быть уверенным, что выспишься! Клянусь бородой покойного адмирала: если не скоро начнутся выстрелы, я сейчас засну, будто у себя в постели! А! Ура! Вот и водка, она нам поставит сердце на место, и мы не схватим простуды в этом чертовом тумане.
Покуда солдатам раздавали водку, офицеры, окружив Ла-Ну под навесом лавки, с интересом слушали план нападения, которое он предполагал предпринять против осаждающей армии. Раздалась барабанная дробь, каждый занял свое место, пастор приблизился и, благословив солдат, увещевал их доблестно исполнить свой долг, обещая, в случае если их постигнет неудача, вечную жизнь, в противном же случае по возвращении в город — награды и благодарность сограждан.
Проповедь была коротка, но Ла-Ну нашел ее слишком длинной. Это был совсем не тот человек, что накануне жалел о каждой капле французской крови, пролитой на этой войне. Теперь это был только солдат, торопившийся, по-видимому, поскорей увидеть снова зрелище бойни. Как только пасторская речь была окончена и солдаты ответили аминь, он воскликнул твердым и жестким голосом:
— Товарищи, пастор только что совершенно правильно вам сказал! Предадим себя в руки Господа и Пресвятой Девы Крепко-Разящей! Первого из вас, кто выстрелит раньше, чем пыж его упрется прямо в живот паписту, я убью, если сам вернусь живым.
— Сударь, — вполголоса сказал ему Мержи, — вот слова, отнюдь не похожие на те, что вы вчера говорили.
— Вы по-латыни знаете? — спросил резко Ла-Ну.
— Так точно.
— Ну так вспомните прекрасное изречение: «Age quod agis!»{78}
Он дал сигнал; произвели пушечный выстрел, и вся толпа большими шагами направилась за город; в то же время маленькие отряды солдат, выйдя из различных ворот, производили тревогу по многим пунктам неприятельской линии, с тем чтобы католики, думая, что на них нападают со всех сторон, не решились послать подкрепления против главной атаки, из страха лишить силы какое-нибудь место их ретраншемента, повсюду угрожаемого.
Евангельский бастион, против которого были направлены усилия инженерных войск католической армии, особенно страдал от батареи из пяти пушек, поставленных на небольшом пригорке, на вершине которого находилось разрушенное здание, до осады бывшее мельницей. Приступы со стороны города были защищены рвом и земляным валом, впереди же рва были расставлены аркебузиры на сторожевых постах. Но как и предполагал протестантский полководец, их аркебузы, в течение многих часов подвергавшиеся сырости, должны были оказаться почти бесполезными, и нападающие, хорошо экипированные, приготовленные к атаке, имели большое преимущество над людьми, застигнутыми врасплох, утомленными бессонницей, вымокшими от дождя и окоченевшими от холода.
Передовые часовые были зарезаны. Несколько выстрелов, произведенных каким-то чудом, разбудили батарейную команду лишь для того, чтобы увидеть, как неприятель уже завладел валом и карабкается по мельничному пригорку. Некоторые из них пытаются сопротивляться, но оружие выпадает из их окоченелых рук, почти все их аркебузы дают осечку, меж тем как у нападающих ни один выстрел не пропадает. Победа уже несомненна, и протестанты, хозяева батареи, уже испускают жестокий крик:
— Нет пощады! Вспомните двадцать четвертое августа!
С полсотни солдат вместе со своим начальником размещены были в мельничной башне; начальник, в ночном колпаке и кальсонах, в одной руке держа подушку, в другой — шпагу, отворяет дверь и выходит, спрашивая, откуда такой шум. Далекий от мысли о неприятельской вылазке, он воображал, что шум происходит от ссоры между его же собственными солдатами. Он жестоко разубедился в этом: от удара бердышом он упал на землю, обливаясь кровью. Солдаты успели забаррикадировать двери в башню и некоторое время успешно отстреливались через окна; но совсем около здания находилась большая куча сена, соломы и веток, приготовленных для плетеных тур. Протестанты подожгли все это, и огонь в одну минуту охватил башню, вздымаясь до самой верхушки. Вскоре изнутри стали доноситься жалобные крики. Крыша была объята пламенем и грозила сейчас обрушиться на головы несчастных, которых прикрывала. Дверь горела, и баррикады, которые они понаделали, мешали им воспользоваться этим выходом. Пытались ли они выскочить через окна, они падали в огонь или на острия копий. Тогда взорам представилось ужасное зрелище. Какой-то прапорщик, в полном вооружении, попытался, как и другие, выскочить через узкое окно. Его кираса внизу оканчивалась, согласно довольно распространенной в те времена моде, чем-то вроде железной юбки[35], покрывавшей бедра и живот и расширявшейся в виде воронки, чтобы можно было свободно ходить. Окно было недостаточно широко, чтобы пропустить эту часть вооружения, и прапорщик впопыхах с таким напором бросился в него, что большая часть его тела очутилась за окном, не будучи в состоянии двинуться, словно захваченная тисками. Между тем огонь поднимался к нему, раскалял его вооружение и медленно его там поджаривал, как в печке или в пресловутом медном быке, придуманном Фалариcом{79}. Несчастный испускал ужасные крики и тщетно махал руками, словно призывая на помощь. Среди нападающих наступила минута молчания, потом все разом, будто сговорившись, они грянули военный клич, чтобы оглушить себя и не слышать воплей сгоравшего человека. Он исчез в вихре огня и дыма, и видно было, как посреди обломков башни упала дымящаяся, раскаленная каска.