— Куда же генералы и офицеры смотрют? Эдак вражина-то и до Сибири хватанет.
— До Сибири, може, духу не хватит, а мужиков пулеметами перекосит.
— То-то! — И вдруг спросил: — Грамотный?
— Мал-мало кумекаю.
Железнодорожник огляделся по сторонам, вынул из-за пазухи листок.
— Тогда почитай в лазарете. — И добавил: — РСДРП пишет, — приподнял картуз и пошел дальше.
Затмились слухами головы людей, как небо черными тучами. Лето наступило жаркое, с добрыми проливными дождями. В деревнях, на полях, трудились старики, бабы да юнцы — явно не справлялись с работой. Сенокос захлестывала надвигающаяся страда — уборка озимых, а потом яровых, затем пахота зяби, заготовка на зиму дров.
Над Волгой проносились страшные грозы. Рвал сильный ветер. Качались мачты на баржах, взбугривалась свинцовыми волнами река, зло хлестала о берег, разбивая рыбацкие лодки и плоты.
А в городе, как в угаре, развернулась «банкетная кампания». Воспрянули духом либералы. Проходили манифестации, безудержно говорились патриотические речи. На улицах и площадях слышалось одно и то же пение: «Боже, царя храни!» Трезвонили колокола. В соборе устраивались богослужения, а пушки, выставленные при входе, как победная реликвия русского воинства, молчаливо и с укором напоминали о поражении России на Дальневосточном плацдарме.
Война проигрывалась. Порт-Артур пал. Но в народе все обволакивалось патриотическим «ура», будто побеждало русское оружие.
Не охладила пыл и наступившая зима. В снежном, засугробленном, сверкающем на солнце городе заметно поубавилось дворников — ушли на войну. Манифестации на улицах и площадях стали реже, их перенесли в благоустроенные залы благородных собраний.
Продолжалась «банкетная кампания». Она велась либералами открыто и пышно. Отцы города, возглавлявшие ее, не жалели средств. Пробовали даже спеть «Марсельезу». Жандармы были растеряны, не могли уловить «нового курса», тушевались перед именитыми ораторами и манифестантами. Как привлекать к ответственности, если на собраниях присутствовали то городской голова, то вице-губернатор!
Все развертывалось, как большое театральное представление. В начале ноября прошел «земский банкет», собравший почти четыреста человек. За ним последовал — в честь юбилея судебных уставов — другой, на котором было уже шестьсот человек. Устраивались и поменьше, в зависимости от кармана их организаторов. Двери, помещений, где проводились банкеты, осаждались желающими. Вход был по особым пропускам и пригласительным билетам, отпечатанным в типографиях на плотной бумаге с золотым тиснением.
Силы партийного комитета заметно ослабли. Члены его несколько раз собирались и были растеряны. Понимали: надо разъяснять подлинные цели войны, ее бессмысленность, противостоять угару, захватившему город, но людей явно не хватало: аресты вырвали дельных товарищей.
В конце лета в Москву уехал Волька Антонов — надежный и проворный паренек, опора Пятибратова. Яков Степанович пришел на вокзал, чтобы проводить молодого товарища. Отец, пытавшийся оторвать сына от «вредной политики» и еще более вредной дружбы с железнодорожниками, определил Антонова, с отличием окончившего гимназию, в Московский государственный университет, на юридический факультет. Ему хотелось, чтобы сын занял в будущем достойный пост на юридическом поприще.
Друзья-железнодорожники, несмотря на запрет Вольки, тоже пришли на вокзал. Они верили и были убеждены, что Волька скоро вернется и будет с ними.
…Раздались звонки, послышался свисток кондуктора, паровозный гудок. Антонов распрощался с родителями, быстро заскочил в тамбур вагона и увидел Пятибратова. Он махнул Якову Степановичу, а хотелось крикнуть во весь голос что-то такое значительное и важное…
Волька заметил и молодых товарищей, кучкой стоявших в конце состава. Когда вагон поравнялся с ними, Антонов помахал им фуражкой, крикнул:
— Я еще вернусь!
Егор Васильевич, обеспокоенный ослаблением работы партийного комитета, с общего согласия его членов направил в Самару записку о положении дел в городе и настоятельно просил Бюро ЦК, если можно, отозвать Мишенева из Киева на прежнее место. Видимо, записка Барамзина возымела свое действие, Герасим Михайлович вскоре появился в Саратове, сильно похудевший, но довольный, что успешно справился с поручением и теперь снова вернулся к семье, друзьям, к совместной работе с ними.
Мишеневу помогли устроиться в страховой отдел губернской земской управы. Прямым его начальником стал Алексей Павлович Скляренко, самый активный член городской организации РСДРП. Служба помогала Герасиму Михайловичу в нелегальной работе, не вызывала подозрений и излишних разговоров.
Мишенев сразу почувствовал себя как бы в родной, знакомой ему стихии. Он собрал товарищей и рассказал о печальных событиях, происшедших в заграничных центральных учреждениях — редакции ЦО и Совете. Вред тайного раскола был налицо: меньшинство захватило руководящие посты, оттеснив большинство.
— Главное сейчас, — подчеркнул он, — что скажет III съезд. Он должен восстановить авторитет пролетарской партии. Заграничный Совет всячески сопротивляется созыву съезда. Мы должны присоединить свой голос к тем комитетам, которые высказывались уже за его созыв.
С Мишеневым согласились. Члены комитета стали обсуждать каждодневные внутригородские события, требующие немедленного, самого активного вмешательства.
В сутолоку этих неотложных дел и ушел с головой Герасим Михайлович. Мария Петровна, всегда с насмешкой отзываясь о либералах, говорила:
— На их улице праздник. Они могут торжествовать.
— Какой же это праздник? — искренне удивлялся Мишенев, не понимая Голубеву. — Один шум…
Барамзин подавленно молчал, над чем-то сосредоточенно размышлял.
— Они подсмеиваются над нами, посматривают свысока, называют нашу деятельность «кустарничеством», «кротовой работой».
— А мы будем продолжать ее, — горячо говорил Герасим, хотя сознавал: все, что делается, так незначительно, так мало, чтобы всколыхнуть массы, повернуть к себе, рассеять завесу угара. Он испытывал чувство какой-то выхолощенности, работы без разбега, без ощутимых результатов. Все проваливалось в пустоту — никакой отдачи. Но он был уверен — отдача будет, непременно будет, надо только верить в нее самим и убедить других. Правда останется за нами, большевиками. Пусть пока либералы пируют!
С запозданием в Саратове были получены Протоколы Второго съезда и «Шаги», как коротко и просто называли здесь книгу Ленина «Шаг вперед, два шага назад», присланную из Женевы. Голубева находилась в явном смятении. «Шаги» она понимала как комментарий к Протоколам съезда.
— «Искра» теперь будет испепелять «Шаги», а «Шаги» затопчут новую «Искру». Какое же может быть тут примирение?
— Никакого! — ответил Мишенев. — Шаг вперед, два шага назад! Очень верно! Но этот шаг вперед стоит десяти обратных. Статистика доказательна лишь в больших цифрах, а в малых она может оказаться смешной. И следует ли нам преувеличивать эти заячьи перебежки вокруг болота?
— Их нельзя преувеличивать, скорее наоборот, заяц и один напетляет столько, что сочтешь за десяток, — нетерпеливо сказала Мария Петровна.
— И аллах с ним! Искровские причуды для нас позади. Надо ждать, что теперешнюю «Искру» заменит новый большевистский орган. Да и нам тоже не мешало бы подумать о своей газете. А то, что над нами подсмеиваются, называют нашу деятельность «кустарничеством»… Пусть позлорадствуют: вы-то знаете, Мария Петровна, — и капля воды рушит камни.
Слушая товарищей, Барамзин думал о той «кротовой работе», какую вел партийный комитет и какую должен продолжать. Теперь, как никогда, важно было сохранить ядро. Он сознавал, что Голубева несколько растерялась перед шумом, устраиваемым либералами. Устала. Нужно было бы и этой «кротовой работы» делать больше, но в кассе недоставало денег, плохо работала типография. Мало у комитета стало надежных людей.
Напористость, с какой говорил Мишенев, нравилась Барамзину. Он все больше и больше ценил его. Не зря Восточное бюро ЦК направило в Саратов. Встречи с рабочими на заводах были той малой каплей, которая раз от разу делала свою незаметную, но весьма полезную работу. Жаль только, что частенько прихварывает: Егора Васильевича очень беспокоило здоровье Герасима Михайловича.
Мария Петровна и Герасим Михайлович обменивались мнениями о военных событиях на Дальнем Востоке. Они вызывали гнев и недовольство в народе. Сталелитейщики заявляли: «Лучше мир, чем бессмысленное и позорное кровопролитие». Деповские потребовали созвать рабочее собрание, чтобы открыто выступить против войны. Там, в низах, назревало возмущение, искавшее выхода. Не поддержать эту силу, не направить ее было бы преступлением.