— Не жонглер ли вы, Трансиорданский государь, чтобы устраивать такое представление?
— Сеньор, тот, кто проповедовал непокорность, смиренно молит о вашем покровительстве; я торжественно возобновляю свои вассальные обещания…
— По причине того, что в своем справедливом гневе Саладин собирается разрушить ваш замок и самого вас лишить достояния! Вы признаете теперь, что, совершив ошибку, вам надо было принести свои любезные извинения, но не дерзости?
— Я возглашаю для всех, здесь присутствующих, что Трансиорданский государь предан вам отныне и навеки!
— Только потому, что суверен обязан защитить вассала, а уж, конечно, не по причине внезапного прилива теплых чувств ко мне…
— Государь, гневайтесь вволю, но спасите Крак, заклинаю вас!
— Я сделаю это, но отнюдь не для того, чтобы уберечь такого разбойника, как вы, а во спасение королевства и в восстановление того сюзеренитета, в коем ваша заносчивость пробила брешь. Сеньор Трансиорданский, на этот раз вы почувствовали руку своего господина, не так ли?
— Государь, вы могущественнее и великодушнее, чем слывете: на оскорбление вы ответили благодеянием.
— Берегитесь, я не смогу поступать так всегда.
И вот Бодуэн созвал свою армию и бесстрашно выступил на Моав.
Напоследок не обошлось без происков королевы Агнессы, преследовавшей свои цели. Когда отряды прибывали в Иерусалим и день выступления уже был назначен, она обрушила на короля свои причитания:
— Нежнейший государь, с восхищением преклоняюсь я перед вашей героической страстью к сражениям! Но позвольте матери сказать вам: в вашем состоянии вы, мой сын и король, и двух дней не продержитесь на лошади в такой жаре и влажности! Я знаю, что в последнее время почти каждый вечер вас мучает горячка. Вы не любите меня больше, и, может быть, в том ваше право. Но согласитесь с тем, что мое материнское сердце тоже имеет право страдать о вас.
— Все ваши воззвания и предостережения направлены к известной цели, и я догадываюсь, к какой! Они совершенно бесполезны, и вы зря хлопочете, матушка.
— Сын мой, направляясь в тронную залу, вы споткнулись два раза.
— Если бы я споткнулся и тридцать раз, это не изменило бы моих замыслов. Я выступлю впереди войска, на моем законном месте.
Сибилла посчитала уместным вставить:
— Я знаю из достоверных источников, что вы жаловались на ваше слабеющее зрение. Как же вы сможете руководить сражением, если не различите противника?
— И тогда, раз уж я сгораю в лихорадке, шатаюсь на ходу и едва вижу, почему бы мне не поручить командование твоему супругу, да?
Лузиньян, державшийся неподалеку, тут же возразил, но, по своему обыкновению, скромненько и глуповато:
— Брат мой, государь, вы сомневаетесь в моем военном искусстве? У нас в Пуату рано приучают к войне, не то что здесь, в этих изнеженных странах.
— Бедный мой Ги, неловкость выдает вас с головой. Что подумали бы наши бароны, услышь они ваши слова? Итак, они смотрят на вас как на чужестранца в своих рядах, если не хуже. Нет, вы останетесь в Иерусалиме присматривать за женщинами!
— Вы даже не хотите испытать меня?
— Попозже, Ги. Вы здесь только брызжете слюной, я же теряю драгоценное время. Со своими людьми и с Истинным Крестом я буду везде, где понадобится.
И все вышло по его желанию, все, кроме одного, но столь удивительного, приятного и уместного! Но по порядку. Рискованно, но точно все рассчитав, Бодуэн вновь обнажил Палестину и во главе всего своего войска понесся в Моав, одним своим появлением разрушив намерения Саладина. Султан не решился встать лагерем вокруг крепости Рено де Шатильона, опасаясь, несмотря на свой численный перевес, подвергнуться атаке изнутри и снаружи, одновременно проведенной Бодуэном и осажденными. Он сделал вид, что отступает к Дамаску, но внезапно и резко обрушился на Галилею, где, помимо прочих, атаковал донжон Бельвуар. Тогда Бодуэн покинул Моав и вышел навстречу ему в те места. Атака его была столь стремительной и красивой, что отбросила султана за Иордан и вынудила его вернуться восвояси. Однако Саладин был не из тех, кто легко отступает от своих намерений. Недавнее поражение не принесло ему реальных потерь. Вдоль наших границ он прошел на север. Осведомленный о ссоре нашего короля с графом Триполитанским, с хитростью, сравнимой разве что с военными уловками Бодуэна, он предпринял попытку расчленить надвое его королевство. Сокрушая все на своем пути, наводя ужас на мирных жителей и на возможных наших союзников, он поскакал к Бейруту и устроил там засаду. Попавшись в нее, граф Триполитанский оказался бы отрезанным от остального королевства, и пробил бы час нашей гибели. Однако король, проникнув во все эти тонкости, во весь опор помчался туда же, на север. Саладин не ожидал нашего появления и упустил добычу. Сжигая, грабя и разоряя, он отступил, но ярость его была бессильна: удар не попал в цель! Бейрут был спасен, но спасено было и королевство…
Саладин, власть которого казалась несокрушимой, — хотя и сама была результатом убийств, интриг и узурпации, — оказался беспомощным против нашего скорбного маленького короля и его латников. Он решил хотя бы возместить затраты этой дорогостоящей и безрезультатной вылазки. До сих пор, с помощью и поддержкой Иерусалимских королей, атабеги Алеппо и Мосула все еще сохраняли свою независимость. Он решился покорить их, с тем, чтобы весь исламский Восток оказался под его властью. Но Бодуэн обманным маневром снова опрокинул его планы. Победоносно прошел он через эти земли, продвинувшись вплоть до предместий Дамаска — то, чего Саладин не смог сделать по отношению к Иерусалиму. Ах, почему же не было у нас ни людей, ни запасов, чтобы победоносно завершить это предприятие! И на этот раз прокаженный вырвал добычу из когтей султана! Так, в результате этого мучительного похода — он длился около пяти месяцев! — Иерусалимское королевство снова было спасено, а мощь Саладина, лишившегося северной Сирии, поколеблена.
Свершив сей труд, наш король отправился в Тир, чтобы встретить там Рождество в обществе своего друга и наставника, архиепископа Гильома. Когда он входил в триумфально встречавший его город, среди его свиты, стремя в стремя с вашим покорным слугой скакал некий оруженосец с юношескими чертами лица и хрупкой фигурой. Можно было подумать, что это сын одного из сеньоров, по обычаю занимающий место подле короля. Но истина была в другом. Немногие догадывались о ней.
Она состояла в том, что, когда мы готовились к захвату земель Дамаска, в лагере появился некий посланец. Он объявил, что прибыл из Иерусалима и должен переговорить с королем. Его отвели в шатер Бодуэна. На нем были мужская обувь и одежда, но я сразу узнал знакомый замшевый корсет.
— Немыслимая неосторожность! — воскликнул король. — Одна, по этим дорогам!
Но, забыв о моем присутствии, о лагере, ощетинившемся копьями и пиками, забыв о своей собственной проказе, недолго думая, он раскрыл навстречу ей свои объятия.
— Сеньор, я умирала от тревоги за вас…
— Сними каску… О, Жанна, где твои чудесные волосы? Что ты с ними сделала?
— Я их отрезала. Они быстро отрастут. Иначе я, может быть, не смогла бы добраться до вас. Не надо дразнить дьяволов, их же так много сейчас по дорогам!
— Безумная, безумная от любви! Тебя могли захватить мавры — настоящие или переодетые, выбить тебя из седла, переломать руки и ноги!
— Я верная оруженосица! А если бы я не приехала, кто бы стал ухаживать за вами?
Она вгляделась в лицо короля и сказала:
— Гио, посвети мне… Ах, я вовремя прибыла!
До Дамаска она продвигалась вместе с нами. Я не знал, кто из них двоих вызывает во мне большее восхищение: эта пожертвовавшая своими волосами оруженосица, презревшая опасности, не позволявшая себе ни единой жалобы, составлявшая бальзамы и менявшая повязки в то время, как мы отдыхали, обессилев от усталости перехода, или же этот король, струпья и воспаления которого были скрыты под железным забралом. Этим знойным летом и мы-то с трудом выдерживали ветры пустынь, дышавших в лицо раскаленным огнем и песком. Нашу усталость усугубляла ежесекундная возможность увидеть вдали отряды Саладина, быть атакованными с тыла или с фланга, где охрана была недостаточна, погибнуть от отравленной воды пустынных колодцев. Но при виде нашего мученика-короля, прямо восседавшего на своем белом коне под знаменем с пятью золотыми крестами, с короной на голове, с глазами, устремленными к Истинному Кресту, мы снова обретали утраченную было храбрость, и на устах наших воинов замирали привычные жалобы о том, что добыча несоразмерна затраченным усилиям, что обещанная победа заставляет себя ждать. Во время сражения хрипота прокаженного исчезала: его голос вновь становился звонок и высок. И самые толстокожие из нас понимали, что, следуя за этим человеком, они участвуют в некоем историческом действе, оставляющем по себе память в веках. А еще и то, что они непременно заслужат свою райскую долю, сражаясь в рядах этого уязвленного жуткой хворью архангела. Великодушные безумцы — соль соли земли! — говорили, что по сравнению со столь мужественно переносимыми страданиями смерть — не более чем дым, мимолетное неудовольствие. И все, даже старые хищники, вылезшие из своих феодальных берлог, грустные товарищи крепостных амбразур и катапульт, преклонялись перед силой души, поддерживавшей нашего короля в седле, вздымавшей его тяжкий меч, помогавшей ему схватывать на лету и тут же исполнить задуманное. Все это превосходило наше разумение! Он, пластом лежавший на кровати, шатавшийся на ходу от внезапной истомы, как мог он в момент атаки выхватывать меч, потрясать копьем, а затем мчаться верхом часами напролет. Иногда мы опасались за его жизнь, ибо он, несмотря на палящий зной, вдруг закутывался в свою белую мантию. И лучше, чем другим, мне было известно, что под ней, под железом кольчуги он дрожит как осенний лист. Жанна приготовила для него медный флакон в соломенной оплетке и приторочила его к седлу; из него он пил, чтобы восстановить свои силы. Это питье умеряло его лихорадку. Так мы и добрались до предместий Дамаска, а затем вступили в Тир, звонивший во все свои колокола.