— Вы сегодня рано, ну и прекрасно! Не беспокойтесь, ваши приглашенные пока не появились. — Еще одна заноза впилась в чувствительные лапы Гепарда. — А Танкреди уже здесь.
Действительно, племянник, элегантный и стройный, стоял в противоположном углу зала, окруженный несколькими молодыми людьми, и смешил их до упаду своими, судя по всему, пикантными историями, не отрывая при этом неспокойного взгляда от входных дверей. Танцы уже начались, и через анфиладу гостиных сюда из бального зала доносились звуки небольшого оркестра.
— Мы ждем еще полковника Паллавичино, который так хорошо повел себя на Аспромонте.
Эта фраза князя Понтелеоне прозвучала вполне невинно, хотя таковой вовсе не была. На первый взгляд она как будто не имела политического оттенка; в ней лишь слышалось одобрение того, как деликатно, бережно, если не сказать нежно, пуля Паллавичино вонзилась в правую лодыжку Гарибальди, а также восхищение последовавшим за этим коленопреклонением и целованием руки раненого героя, который улыбался, лежа под каштаном на калабрийском взгорье. Он улыбался растроганно, а не иронично, что было бы в его положении более естественно, но генерал, увы, был полностью лишен чувства юмора. Про себя дон Фабрицио согласился со словами князя Понтелеоне, потому что если рассматривать действия полковника с тактической точки зрения, он достоин одобрения за правильный выбор позиции и расстановку своих батальонов, в результате чего ему удалось одолеть противника, с которым по необъяснимым причинам не справился Ланди при Калатафими[76]. В глубине души князь тоже считал, что полковник «повел себя хорошо», поскольку ему удалось остановить, победить, ранить и пленить Гарибальди и тем самым удержать достигнутое с таким трудом равновесие между старым и новым положением вещей.
Вызванный лестными словами или еще более лестными мыслями, на лестнице материализовался полковник Он шествовал под звяканье цепей, цепочек, шпор и наград в двубортном, отлично сидящем на нем мундире, держа в согнутой правой руке украшенную султаном шляпу, а левой придерживая эфес сабли. Светский человек с безупречными манерами, он уже успел прослыть на всю Европу специалистом по многозначительному целованию рук, и каждая дама, к пальцам которой в тот вечер прикоснулись его надушенные усы, могла во всех подробностях представить себе исторический момент сражения на Аспромонте, уже увековеченный на популярных литографиях.
Выдержав поток похвалы, обрушенный на него князем Понтелеоне, пожав два пальца, протянутые ему доном Фабрицио, Паллавичино погрузился в ароматную пену дамского облака, из которого над обнаженными плечами всплывало время от времени его самодовольное мужественное лицо и слышались обрывки фраз: «Он плакал, графиня, плакал, как ребенок..» или «Он был прекрасен и спокоен, как архангел…». Мужская сентиментальность полковника приводила в восторг женские сердца, уже успокоенные выстрелами его берсальеров.
Анджелика с доном Калоджеро опаздывали, но когда Салина собрались уже перейти в другие гостиные, Танкреди бросил вдруг свою компанию и как ракета полетел к входу: долгожданные гости наконец прибыли. Первой шла Анджелика в розовом, плавно колыхающемся кринолине; ее спина, белые плечи, сильные и нежные руки были великолепны; маленькая головка надменно сидела на молодой гладкой шее, украшенной нарочито скромным жемчугом. Длинные лайковые полуперчатки обтягивали не узкие, но безупречные по форме кисти рук; на безымянном пальце сверкал неаполитанский сапфир. Дон Калоджеро шел за ней следом, точно страж, оберегающий сокровище. На этот раз его наряд выглядел полне пристойно, хотя и без претензии на элегантность. Единственный промах он допустил, надев недавно полученный крест Итальянской Короны, впрочем, орден вскоре перекочевал из его петлицы в один из потайных карманов фрака Танкреди.
Жених уже успел обучить свою невесту невозмутимости — основе аристократизма («Шуметь и выражать свои чувства можно только со мной наедине, дорогая; со всеми остальными ты должна вести себя как будущая княгиня Фальконери, которая выше многих и равна лишь некоторым»), поэтому ее поклон хозяйке дома был хорошо взвешенной смесью невинной скромности, невежественной самонадеянности и юного очарования.
Что бы ни говорили, но обитатели Палермо — тоже итальянцы, они даже больше других восприимчивы к красоте и ценят деньги. Ни для кого не было секретом, что Танкреди не имел ни гроша за душой, поэтому, несмотря на свою привлекательность, считался неподходящей партией (и совершенно напрасно, как выяснилось потом, когда уже было поздно); его больше ценили замужние женщины, чем невесты на выданье. Все эти вместе взятые обстоятельства послужили причиной того, что Анджелика была принята с неожиданной теплотой. Правда, кое-кто из молодых людей вздохнул с сожалением, что не ему повезло откопать столь прекрасную амфору, полную монет, но Доннафугата была одним из владений дона Фабрицио, и если он нашел там этот клад и передал своему любимчику Танкреди, то огорчаться по этому поводу можно не больше, чем если бы он обнаружил на своей земле месторождение серы, — это его и ничье больше, тут и говорить нечего.
Но даже и такие почти безобидные мысли улетучивались от одного взгляда прекрасных сияющих глаз. Через некоторое время к Анджелике выстроилась целая очередь молодых людей, желавших ей представиться и пригласить ее на танец, но она с улыбкой на земляничных губах показывала каждому свой cornet[77], в котором под всеми польками, мазурками и вальсами стояла одна и та же подпись: Фальконери. Барышни наперебой предлагали ей перейти на «ты», и уже через час Анджелика чувствовала себя своей среди всех этих людей, даже не догадывавшихся о том, что представляют собой ее мать и отец.
Вела она себя безупречно: никто не заметил, чтобы невеста Танкреди глазела по сторонам, оттопыривала локти или старалась перекричать других дам, чей «диапазон» и без того был достаточно высок Накануне бала жених сказал ей: «Учти, дорогая, мы, а теперь и ты тоже, больше всего на свете гордимся своими домами, фамильными ценностями, обстановкой, и ничто не может оскорбить нас больше, чем пренебрежительное к ним отношение. Поэтому на все обращай внимание и все расхваливай, тем более что дворец Понтелеоне стоит того. Но помни, ты уже не наивная провинциалочка, которую восхищает все подряд, у тебя появился кругозор, ты можешь сравнить то, что видишь, с тем, что видела раньше, блеснуть знанием прославленного образца». Длинные экскурсии по доннафугатскому дворцу многому научили Анджелику так что, восхищаясь в этот вечер гобеленами Понтелеоне, она не преминула заметить, что у гобеленов во дворце Питти бордюры красивее; расхваливая «Мадонну» Дольчи, вспомнила «Мадонну дель Грандука», заметив, что Рафаэль лучше выразил печаль; даже о куске торта, принесенном ей одним заботливым молодым кавалером, она сказала, что он превосходен и почти так же вкусен, как торты «мсье Гастона», повара князя Салины. И поскольку «мсье Гастон» был, видимо, Рафаэлем среди поваров, а гобелены дворца Питти — такими же шедеврами, как изделия «мсье Гастона», никто не осмеливался возражать, более того, подобные сравнения казались весьма лестными, так что, начиная с того вечера, за Анджеликой на всю ее долгую жизнь закрепилась слава (на самом деле незаслуженная) деликатной и в то же время строгой ценительницы искусства.
Пока Анджелика собирала лавры, Мария-Стелла сплетничала на диване с двумя старыми подругами, а Кончетта и Катерина замораживали своей застенчивостью даже самых любезных молодых людей, дон Фабрицио бродил по гостиным. Он целовал руки знакомым дамам, похлопывал по плечу знакомых мужчин, но при этом чувствовал, что настроение постепенно портится. Прежде всего, ему не нравился дом: уже семьдесят лет Понтелеоне не обновлял обстановки, она была все та же, что во времена королевы Марии-Каролины, и дона Фабрицио, считавшего себя человеком современным, это возмущало. «Бог мой, да с такими доходами, как у Диего, ничего не стоит выбросить все эти потускневшие зеркала, заказать красивую мебель из палисандра с плюшевой обивкой! И самому было бы удобней жить, и гостей не вынуждал бы бродить по этим катакомбам. Надо ему сказать». Но он, конечно, ничего не скажет, потому что думает так сейчас только из-за плохого настроения и из присущего ему духа противоречия; когда он успокоится, эти мысли забудутся, тем более что сам он тоже ничего не меняет ни в Сан-Лоренцо, ни в Доннафугате. Но успокоиться не удавалось, настроение все ухудшалось.
И женщины ему здесь не нравились. Две-три из них, уже пожилые дамы, были когда-то его любовницами; глядя на них, обремененных годами и внуками, он пытался вспомнить, как они выглядели двадцать лет назад, и досадовал, что потратил лучшие годы на завоевание таких уродин. Молодые тоже ничего особенного собой не представляли, достойными внимания князь счел лишь двоих — совсем молоденькую княгиню ди Пальма с восхитительными серыми глазами и спокойной грацией и еще Туту Ласкари, из которой он сумел бы, будь хоть чуточку моложе, извлечь неповторимые аккорды. Но все остальные… хорошо, что из мрака Доннафугаты возникла Анджелика, пусть палермцы посмотрят, что такое красивая женщина.