О том Петр, просидев ночь, написал записку. Шафиров сейчас перебелял ее, так как почерк у царя был неразборчив. Петр ходил по комнате, пояснял непонятные места. Лицо у него опять было нездорово. Сказывалось напряжение последних дней. Но болезнь свою царь скрывал и о болях, возобновившихся в низу живота, не сказал никому. Все силы, все помыслы его были устремлены на заключение договора. Речь-то шла о том, быть ли России со своими портами на Балтике, через которые торговля пойдет вольная, без постыдного посредничества иноземных купцов, или нет. А боль, что уж там! Боль пройдет.
Шафиров осторожно кашлянул. Петр взял бумагу, прочел написанное. Подумал: «На то французы должны пойти. Золото всем дорого. А в Карла они сейчас не шибко верят. Золото валить ему не под что… Золото под победы дают, а не под поражения. Надо давить на них. А Карл без денег задохнется».
Вернул лист Шафирову, сказал:
— Вот так и бейте в одну точку. Не мытьем, так катаньем, а договор вырвать надо.
И согнулся. В низу живота резануло, как ножом.
В доме Федора Лопухина крик стоял, словно на пожаре. А все ученый ворон. Утром птица та, живущая у Лопухиных бог знает с какого времени, неожиданно крикнула петухом. Примета, известно, к беде. К птице кинулись толпой, а она в окно вылетела, села на сарай и, глазом кося на снующую по двору челядь, как ни в чем не бывало принялась чистить клюв. Черная, страшная, и глаза блестят. Кто-то из бойких хотел было камнем в нее запустить. Не разрешили. Неизвестно, как еще прикажут. Разошлись потихоньку.
О том случае хозяину не сказали. Но он сам дознался. Слуга, слабый от старости умом, принес в покои ковш квасу и брякнул: так, мол, и так, а ворон наш петухом кричал. Сейчас на сарае сидит и на всех смотрит странно.
Федор квасом поперхнулся, в исподнем во двор выскочил. А ворон и впрямь на сарае сидит и смотрит круглыми глазами. Федор к сараю подбежал, крикнул:
— Подь сюда!
На плечико указал. А ворон и голову в сторону отвернул, хотя всегда был послушен.
Случай тот весь дом перевернул. И вот некстати тут объявили, что пожаловал Александр Васильевич Кикин. Не виделись они давно, с похорон Федора Юрьевича Ромодановского. Да и тогда лишь переглянулись, а разговора у них не было. Народ вокруг толпился, и слова не скажешь, чтобы не влетело в чужие уши.
Хозяин разговор начал с рассказа об ученом вороне. Губы у Лопухина тряслись. Кикин не дослушал, сморщился: дескать, что там ворон, или уж поглупели вовсе. Лопухин хотел было обидеться, но Кикин сказал о визите Меншикова с товарищами к нему и о вопросе светлейшего относительно наследника. Лопухин о вороне забыл. Александр Васильевич голову опустил и передернул зябко плечами.
На стол люди начали подносить заедки разные, вино поставили в богатом штофе, но хозяин на холопов ощерился. И дверь в покои, где они сидели, прикрыли плотно. По дому теперь более как на цыпочках никто ходить не смел. Хозяйка и та под иконы села и, губы сложив благолепно, застыла, не ворохнется. Воробьи — шальная птица — под окнами только и орали яростно. Ну да им и боярский приказ не приказ.
Гость сидел молча. Лопухин ворочал глазами, приглядывался к Александру Васильевичу и решил: «Скушный ты что-то, скушный. Нехорошо».
А Кикин о своем думал.
Больше всего пугала его тишина. Вестей от Алексея из-за границы никаких не приходило, да и здесь, в Петербурге, люди, что из сильненьких, тоже помалкивали. А тишина не к добру. Страшно, когда тихо.
Думал, думал Александр Васильевич, с кем поговорить, как проведать, что там с наследником, и наехал к Лопухину. Для всего рода их — Лопухиных — наследник надежда. Они-то не выдадут.
— Тебе бы, Федор, — сказал Кикин, — промеж знатных людей разговор завести, где, мол, наследник. О преемнике царском беспокоиться надо. Петр-то вон опять, говорят, приболел в Париже. Сильно хворый. Все бывает, и цари не вечны.
Федор Лопухин скосил опасливо глаза на гостя:
— А пошто ты не заговоришь? Людей-то, чай, знаешь не хуже меня.
Кикин заерзал на стуле:
— Да вишь ты, вам-то, Лопухиным, Алексей родня, и беспокойство твое понятно.
— То так, то так, — загордился Федор.
Что Кикин вспомнил об их родстве с царевичем, было ему лестно. Речь-то шла не о дядьке седьмой воды на киселе — родственнике из забытой в нехоженой степи деревни, а о наследнике престола российского.
Хозяин от удовольствия крякнул, надул щеки: знай, мол, еще и первыми людьми в державе станем.
— Да-да, — сказал он, — то верно. Царевич родня нам.
— И еще вот скажи, ежели с кем разговор зайдет, — ужом изогнулся Александр Васильевич, — дескать, заранее надо готовиться к тому. Молодые-то уж больно предерзки. Наперед всё хотят забежать. И нам должно друг друга поддерживать.
«Молодые молодыми, но и ты своего не упустишь», — подумал Федор.
— И еще на Кукуе в Москве, да и здесь, в Питербурхе, среди французов да немцев больше бы разговору завести о наследнике. Мол, опора он боярству.
— А то к чему?
— Непонятлив ты, — с досадой сказал Кикин.
Лопухин вновь хотел обидеться, но Александр Васильевич объяснил:
— Алексей-то не за рыжиками за границы поехал, а корону искать царскую, и ведомо должно стать покровителям тамошним, что в России помощники ему в его предприятии есть. Старое-де боярство наследнику служить готово.
Опасный разговор получился: при живом отце заговорили о короне для сына. Вроде бы Петр уже и не царь, а скипетр и держава не у него в руках.
Лопухин на окно взглянул, испугавшись, что услышит их вдруг какой человек. Но слушать речи те бесстрашные некому было. Челядь ворона ученого ловила. Хозяин приказал: поймать и голову свернуть, чтобы петухом не кричал. Ишь ты, ворон, а туда же — старого голоса ему мало. Таких-то теперь много развелось — кукарекать по-петушиному или еще как. А зачем? Дано тебе каркать, так ты каркай или, ежели приспичило, спроси сначала, каким голосом кричать, а укажут — тогда и рот разевай. «Потроха выдрать, — сказал, — выдрать и собакам бросить!»
Лопухин провякал:
— Поговорить оно можно. Люди есть…
А Кикин поддал жару — знал, как расшевелить:
— Алексей-то, наследник, в свое время вспомнит, кто ему помощником был. Разумеешь?
«Разуметь-то я разумею, ты за дурака меня не считай, Александр Васильевич, — думал Лопухин, глядя на узенькое личико Кикина, — но вот вперед высовываться не хочется. Как бы по переднему дубиной не двинули. Переднему всегда больше достается».
А Кикин еще поддал:
— Все кумпанство Алексеево поговаривает: пора, мол, и нам наследнику помочь. На тебя смотрят. Ты ведь у нас других-то местом повыше.
— То известно, — опять приосанился Лопухин.
«Дурак ты, дурак, — подумал Кикин, — оглобля… Ну да сейчас не до того, чтобы местами считаться. Дело надо сделать, а там уж сочтемся».
Но сказал другое:
— О царевой болезни надо известить людей. Пусть знают. Кое-кто хвост прижмет. О будущем помыслит.
Лопухин опять глаза скосил на окно: «Эх, разговор… разговор опасный».
О том, что Петру вновь неможется, а в Петербурге и в Москве беспокоятся о наследнике престола, Алексей узнал от приставленного к нему цесарским двором секретаря Кейля.
Царевич жил теперь в Неаполе, в средневековом замке Сант-Эльм. Жил довольно. В город выезжал, по заливу на золоченой лодочке катался, и слуг при дворце было как в боярском доме в Москве — и не поймешь, зачем столько-то. Пузы, что ли, растить.
Секретарь Кейль — хорошо воспитанный, из почтенной дворянской семьи молодой человек — сообщил ту новость скорбным, слегка приглушенным голосом. Наследник русского престола, выслушав, встрепенулся всем телом, вспыхнул лицом и опустился в кресло.
Кейль не подал виду, что угадал мысли царевича. Секретарь поклонился и вышел, притворив за собой дверь. Кейль не ошибся: царевич чуть в ладоши не ударил, услышав о болезни Петра. Удержался вовремя. «Петр-то отец мне, — подумал, — неприлично веселость выказывать».
Кейль постоял с минуту в коридоре у дверей и услышал то, что ждал. За дверью громко, торопливо простучали каблуки наследника. Секретарь бледно улыбнулся: «Не удержался-таки царевич, побежал поделиться радостью со своей дамой». Кейль прикрыл глаза и прошел в свой кабинет. Тихо прошел, неслышно.
Алексей бежал, ног под собой не чуя. Скорее, скорее, через три ступеньки перепрыгивал по лестнице. Дыханье в груди стеснилось. Вбежал к Ефросиньюшке, схватил ее за руки, завертел по комнате:
— Ефросиньюшка! Чую, чую, скоро в Москве будем! — Голос у Алексея звонкий, каким давно не был. Лицо пунцовое. — Радость!
Ефросиньюшка встала посреди комнаты как вкопанная.
— Да в чем дело-то?
Алексей склонился к ней, шепнул, задыхаясь:
— Известие есть — батюшка болен, у бояр в Питербурхе да Москве только обо мне и разговору. Знал я, знал — друзей у меня много. Отцу то было неведомо. Вот как ошибался он! Ну, приедем! — И опять закружил любимую по зале: — Вот уж радость так радость!