А в родительскую субботу[229] последний день провели Киприановы в своей поварне позади полатки. Переезжали они со всеми домочадцами в новопостроенный шаболовский дом, а в бывшей поварне отныне должна разместиться расширяемая гражданская типография. Настоянием генерал-фельдцейхмейстера директор Федор Поликарпов повинен был выдать Киприанову одну штанбу и даже мастеров отпустить.
В последний раз накрыли большой стол в поварне, уставили его горшками да плошками, в печи запекался целый индейский петух. За столом владычествовал не кто иной, как Варлам, который, придя из баньки, обмотал себе голову огромным полотенцем, словно турецкий салтан, и разглагольствовал вовсю. Варлам был в духе – еще бы, накануне объявлен был сговор: Василий Онуфриевич Киприанов женился на Марьяне.
– Ах, государи мои, – говорила гостья-полуполковница в промежутке между скоромной лапшой и кулебякой с угрями, – сон мне привиделся блазновитый[230] – аспид, сиречь змея крылатая, нос у нее птичий и два хобота! Бяшенька, ты у нас книжник, объяснил бы, к чему сие?
Солдат Федька захохотал, не дав Бяше и рта раскрыть:
– Сразу за двоих замуж выйдешь!
– Чур тебе! – обиделась почтенная дама. – Возраст у меня не тот, чтобы плезиры таковые учинять, и звание не позволяет. А вы вот люди ученые и над мною, мценской простолюдинкой, смеетесь. И ты, Бяшенька, вижу, смеешься. А объяснили бы вы лучше мне, грешнице, правда ли, на торжке бают, будто ваш генерал – как его? – фицель-мицель часовщика своего на куски разрезал и закопал под Сухаревой башней, а на святки будто бы он его снова вырыл, плакун-травой помазал и живой водою окропил. И часовщик тот будто ныне жив-здоров и всю гишторию сию в кабаке на Сретенке за малую мзду желающим рассказывает.
И опять ей отвечал библиотекарский солдат Федька:
– Хочешь, лучше я объясню, почему у нас с тобой зубы болят? Оттого, что мы их часто языком треплем…
Полуполковница опять обиделась, и баба Марьяна принялась ее утешать инбирным пивком.
– О людское недомыслие! – воскликнул Киприанов. – Сей часовщик, кстати, известный безбожник, за оскорбление святых образов был взят в Преображенский приказ. На святки же действительно по милосердному ходатайству его превосходительства был освобожден… Где же тут плакун-трава?
– А я скажу, – вступил в разговор Варлам, от инбирного пива лицо его багровело. – В новом доме на Шаболовке мы не позволим сажать с собою за стол разных солдат либо подмастерьев. На нас покоится чин государев…
Обиженный Федька встал, горестно заявляя:
– Спать лучше пойду – кто спит, тот никому не вредит.
Киприанов также вскочил, напряженный от возмущения тем, что кто-то хозяйничает в его доме, искал слов, не находил.
– Мужички, мужички! – урезонивала их баба Марьяна. – Ну что вы? Варлам, куда уж тебе за шляхетством тянуться?
Варлам со звоном положил на стол нож. Назревала ссора. Баба Марьяна, однако, нашла, чем отвлечь внимание.
– Ну, что там у Канунниковых? – спросила она полуполковницу.
– Ах, мать моя! – всплеснула та руками. – Приданое готовят на целый миллиён! Одних шуб невестиных четыре – кунья, енотовая, белья и сомовья.
– Как, как?
– Сомовья, батюшка.
– Соболья, ох, уморила!
Все засмеялись, и, воспользовавшись этим, Киприанов пригласил Федьку не чиниться, снова сесть за стол. Но тот теперь артачился:
– Срамно мне, убогому, с богатыми в пиру сидеть. На них платья цветные, а на мне одна дыра.
Но баба Марьяна мир снова водворила, Федьку на место усадила. Спросила полуполковницу:
– Значит, за Щенятьева, за сынка этого боярского, ваша Степанида идет?
Все боялись смотреть на Бяшу, который сидел, опустив взгляд, в беседу не вступал. Баба Марьяна продолжала расспрашивать:
– А кто у них сват, кто в посаженных[231]? Ты уж, милая, поведай нам, уважь нашу простоту.
Полуполковница обстоятельно рассказала, что сватом был сам губернатор, господин Салтыков. Такому свату разве откажешь?
– Эх, Онуфрич! – не выдержала баба Марьяна. – Говорила я тебе: проси быть сватом господина генерал-фельдцейхмейстера. Перед таким сватом и Салтыков бы не устоял. И была бы Степанида наша, а то досталась долдону этому Прошке…
– Эх, Марьяна! – в тон ей начал Киприанов, но не договорил и махнул рукой.
Все ели молча, не глядя друг на друга, а полуполковница разливалась соловьем. Обручения, сговора, посиделок – никакой этой старины не будет. Сразу венчание, после чего Канунниковы и с молодым зятем переезжают в Санктпитер бурх, им уж там разные царские льготы обнаружены…
– Да, да, знаю, – подтвердил Киприанов. – Канунников объявил мне сие, когда вручал достоверную запись, что все мои недоимки прощены.
– Ого-го! – вскричал Варлам, даже турецкая чалма у него развязалась. – И ты молчишь? Сие Канунников тебе устроил? Вот уж поистине царский дар!
За дверью кто-то топал ногами, отряхая снег, потом постучал трижды, символизируя троицу, – чтобы бесы не проникли.
– Аминь! – сказал Варлам, позволяя войти.
Это был Максюта в клубах морозного пара. С холоду его попотчевали пивком, а баба Марьяна спешила наложить ему закусок.
– Ну, отпустили тебя, рекрут? – спросил Киприанов.
– Три дня гулять, потом в Питер потопаем – ать-два! Там и муницию выдадут, а то, пока по дебрям будем добираться, все казенная одежка в лоскут обратится.
– И как это начальство не боится, что ты сбежишь? – съехидничал Варлам.
Максюта заголил рукав и показал бледно-синий крест, наколотый на руке выше локтя, – знак, что человек поверстан и принадлежит уже царю.
– Каб не эта солдатчина, женился б ты, Максюта, – пригорюнилась баба Марьяна, которая в своем счастье готова была всех переженить.
– Солдатские жены – пушки заряжены! – захохотал Федька, который успел оправиться после давешней конфузии.
– Лучше дядю Саттерупа на русачке женим! – предложил Максюта. – А то, как только я в сраженье пойду, сразу замиренье настанет и пленных отпустят. Пусть уж в свои свейские края с русскою женою поедет.
– Не отдам дядю Саттерупа, не отдам! – закричал малыш Авсеня, который сидел у шведа на коленях. – А кто со мной станет в пятнашки играть?
Они хохотали, перебрасывались шутками, а Киприанов нагнулся к сыну, сидевшему задумчиво:
– Не кручинься, Васка, соколенок мой. Бог с ними, с Канунниковыми. Найдешь ты себе суженую по душе.
Бяша хотел ему что-то ответить, но, пока он собирался это сделать, отец встал и вышел, а вернулся с листом Брюсова календаря.
– Прочтем-ка, други, что на год минувший звезды через Календарь сей Неисходимый нам предсказывали. Вот он, 1716 год, – под знаком Меркурия, бога торговли, и под Венус – сиречь любви и веселия. «Когда злые люди содружество учинят, то внимай делам их и внемли себе от злых советов их, ибо они токмо ищут от чуждыя мошны насыщатися… Великим господам и сенаторам також-де не все по желанию их возможет быти, но многие противности возмогут являтися». Гляньте-ка, братцы, планиды-то нам не так уж ложно прорицали!
– Пойдем, есть дело! – шепнул Максюта Бяше через плечо бабы Марьяны.
Та посторонилась, ворча:
– Идите уж, тайная канцелярия, посекретничайте напоследок!
Они вышли в подклеть, но там все было загромождено вещами, готовыми к переезду. Перешли в запертую книжную лавку.
– Холодно у тебя тут, Васка! – ежился Максюта. – Уж год прошел, как я тебе советовал печь поставить…
Он состроил плаксивую гримаску и произнес словами из песенки:
– «Терплю болезни лютые, любовь мою тая…» Слушай, Васка, ну что ж ты надумал про Степаниду? Зело время поздает!
Бяша молчал, не зная, что ответить. Татьян Татьяныч уж прибегал к нему утром от Стеши. Степанида сидела под замком, но велела передать, что готова на все.
Максюта сорвал с головы колпак и в сердцах шлепнул его об земь.
– Эх, какой же ты нетударь-несюдарь! Мне бы да твою удачу, только бодливой корове бог рог не дает!
Окоченевший в казенным опорках и рогожном армячке – таким его выпустили из тюрьмы, чтобы сдать в рекруты, – Максюта прошелся дробью, отбивая трепака. Потом остановился.
– Ну, слушай же, сие в последний раз. Я только что был у нее, и послание самое доверительное. Сегодня – родительская суббота. Стеша отпросилась на Пятницкое кладбище, мать помянуть. На исходе обедни, у Иоанна Предтечи. Слыхал, байбак?
Но Бяша молчал, потупившись. И Максюта, не выдержав, крикнул, сжал кулаки так, что ногти впились чуть не до крови:
– Если ты не пойдешь… Я не знаю, что с тобой сделаю, если ты не пойдешь!
На Пятницком кладбище и у Бяши была мать погребена, это кладбище приходское для Кадашей, а Канунниковы сами из этой слободы.
Бяша пришел и бродил между могилками, где в тусклом снежном свете рано угасающего дня была видны там и тут мерцающие огоньки – это догорали на холмиках поминальные свечки. Летом здесь заросль сплошная, буйство листвы – кленов, ясеней. Сейчас сквозь голые ветви кустарника снежная пустыня кладбища с тенями крестов кажется особенно печальной.