Днем пришла очередь женщин из «Маргарет Фелл» идти на прогулку, — они монотонно кружили вокруг дуба, а мы с Ханной, выполняя роль надзирателей, гуляли вместе с ними, беседуя о вещах, способных радовать их сердца, вроде прихода весны и посева салата и красной фасоли на огороде в «Уитлси».
Я поравнялся с Кэтрин и спросил, как ей нравится дуб, красив ли он, приносит ли утешение. Она ответила, что в нем «много зеленой смерти».
— Что такое «зеленая смерть»? — поинтересовался я.
— Она бывает в природе, — ответила Кэтрин. — Иногда умирает только часть целого, а иногда все.
— А в людях ты ее видишь? Во мне, например?
— На тебе есть отблеск смерти. Но не зеленой.
Кэтрин остановилась, всматриваясь в меня, и женщины, идущие следом, стали натыкаться на нас. Бережно взяв Кэтрин за локоть, я повел ее дальше. Мне казалось, что, немного подумав, она даст мне ответ, но этого не случилось. Мысли женщины изменили направление, переключившись на то, что мучило ее днем и ночью: ведь, когда она спала, от нее сбежал муж. Она стала подробно — в двенадцатый или тринадцатый раз — объяснять, что, будь он плюгавым мужчиной, ему не удалось бы уйти, не разбудив ее, но он был гигантом и потому смог переступить через нее, сделав один огромный шаг. Кэтрин показывала, как это произошло: задирала юбки, старалась шагнуть как можно дальше, получалось неуклюже; эта сцена привлекала внимание идущих сзади женщин, они останавливались, смотрели, смеялись над ней, как над клоуном. Я не мешал ей идти большими шагами. Эту имитацию бегства мужа она называет «прощальным шагом» и утверждает, что у каждого мужчины есть свой «прощальный шаг». Я часто, пытаясь успокоить ее, соглашаюсь с этим, и рассказываю, как король, которому докучают разные болваны, довел до совершенства свой «прощальный шаг», покидая тех, кто ему не интересен, элегантнейшей походкой. Несколько раз она просила показать ей эту походку. Но стать скверной копией короля — выше моих сил.
В этот лучезарный теплый день мы позволили женщинам гулять под деревом дольше обычного. Когда Кэтрин надоело идти «прощальным шагом», она снова пошла рядом со мной, через какое-то время дотронулась до моего плеча и сказала, что увиденный ею на мне отблеск смерти белого цвета. Скажи она алого — от этого цвета, как вы могли заметить, у меня одни неприятности, — я мог бы расстроиться, но белый ничего мне не говорил, и потому я тут же выбросил ее слова из головы.
Я даже не догадывался, что вечером двадцать первого апреля впервые нарушу свою привычку молчать на Собраниях. Хотя меня самого привела в восторг случайно открытая мной «истина» о невозможности начать лечение психически больного человека до тех пор, пока он — за редким исключением — не становится неизлечим, тем не менее я не собирался ее обнародовать раньше, чем удастся предложить какие-нибудь практические средства для улучшения этого положения. И уж совсем не собирался открывать Опекунам свои мысли (слишком уж по-меривеловски они звучали) о целесообразности включения в ежедневную практику лечения плача и потения для изгнания из больных организмов ядовитых веществ.
Однако все вышло наружу странным и незабываемым образом.
Как обычно, мы сидели полукругом у камина, мое место было с краю. Рядом, на дубовом столе, стояла деревянная ваза, в нее Пирс поставил букетики примулы. Лишь потрескивание и шипение горящих дров нарушали тишину, ту абсолютную тишину, какая бывает только на собраниях квакеров, — тогда кажется, что пребываешь в вечности.
В этой тишине было слышно, как я втянул в себя цветочный аромат и вскоре ощутил, как с каждым вдохом он медленно проникает в мой мозг, где преобразуется в слоги и слова. Прошло немного времени, и мне стало казаться, что мозг мой распирают слова, он был переполнен ими, как ваза примулой, голова моя разболелась, и я сжал ее руками, стараясь унять боль. Но боль не уходила. И тогда я открыл рот и заговорил, начав с пресловутой фразы: «Это пришло ко мне от Господа», а затем логически безупречно выстроил свою речь, сказав, что причины у сумасшествия могут быть самые различные, однако у всех, кроме тех, кто безумен с рождения, существует благополучный период, когда болезни еще нет, за ним следует инкубационный период, как и у остальных болезней, — это начало заболевания, когда процесс психического расстройства уже идет. «Мы, Опекуны тех, у кого болезнь зашла слишком далеко, разве не понимаем, что мужчинам и женщинам из „Уильяма Гарвея" труднее помочь и еще труднее их вылечить, чем больных из двух других бараков? И разве нас не страшит то, что состояние кого-нибудь из обитателей „Джорджа Фокса" или „Маргарет Фелл" может ухудшиться, стать необратимым и тогда придется его связать и перевести к несчастным из «Уильяма Гарвея»? Тем самым мы ежедневно признаем, что безумие — состояние не статичное, оно, как и все прочее в мире, меняется — к лучшему или к худшему. Однако, дорогие Друзья, мы не задаемся вопросом, что представляет собой начальный период психического расстройства в каждом отдельном случае, — другими словами, как оно возникает и каковы его первые признаки. Меня же, когда я постигал науку врачевания, великие медики нашего времени учили: немногих больных излечишь, не поняв каждый симптом, каждую стадию болезни. И вот что открыл мне Господь: надо заглянуть в прошлое каждого нашего подопечного, просить его вспомнить, что было до начала болезни и какое несчастье ее вызвало. Таким путем мы можем выйти на следы, приведшие к сумасшествию, они не лежат на поверхности, как и свидетельства жизни прошлых веков, находящиеся под землей…»
Произнося эту длинную речь, я не думал, как слушатели воспринимают ее или меня самого, мне просто надо было выговориться и освободить наконец голову, распираемую словами. Я намеренно сделал паузу, вдохнул несколько раз аромат цветов, подождал, пока он дойдет до мозга и возобновит его деятельность, и продолжал, перейдя к конкретным предложениям, сказав, что все они «посланы мне Иисусом Христом». Главное для нас, Опекунов, сказал я, опросить всех пациентов «Уитлси», чтобы лучше представить себе их прошлое. Слова несли меня вперед, словно стремительный поток, они накрывали меня с головой, как бурная река накрывает утопающего. В этот поток вливались самые диковинные вещи, самые фантастичные мои предложения — лечение плачем и лечение танцами, необходимость рассказывать разные истории и играть музыку. Во время речи я почувствовал, как головная боль милостиво отступает, это меня обрадовало, я воспрял духом и продолжал говорить, не сводя глаз с огня; в пламени я увидел фантастическое видение: одетый по-летнему Даниел играл на скрипке, а женщины из барака «Маргарет Фелл», счастливые, как дети, резвились и танцевали вокруг. Тут боль прошла совсем, видение исчезло, и я замолчал.
Я был охвачен необычайным возбуждением. Сняв парик, я вытер лицо и голову платком. Все молчали, но я чувствовал на себе их взгляды. Так прошло полных десять или пятнадцать минут, отведенное на Собрание время подошло к концу, Амброс молитвенно воздел руки и пробормотал: «Благодарим Тебя, Боже, что Роберт заговорил при нас!» Больше он ничего не прибавил.
Слава Богу, этой ночью я не участвовал в ночном обходе и, почувствовав дрожь в коленках и тянущую боль в животе, лег в постель и заснул глубоким, тяжелым сном до утра.
Однако, когда я проснулся, на сердце у меня было легко — такого состояния я не испытывал со времени потери Биднолда. Объяснить, откуда взялось это новое состояние, я не мог, но был ему очень рад.
(Приехав сюда, я задумался над тем, что мы называем счастьем, — помнится, король как-то сказал, что у меня к счастью дар. Теперь мне ясно, что мой так называемый «дар» намного уступает состоянию души Ханны или Элеоноры: их можно назвать самыми счастливыми женщинами из всех, кого я знаю.)
Этим утром мне предстояло работать на огороде в паре с Пирсом, нашими помощниками были шесть или семь мужчин из «Джорджа Фокса». (Мимоходом замечу, что Пирс настолько привязан к огороду, настолько гордится проложенными здесь дренажными канавами и молодыми саженцами груш, которые пытается сам растить en espalier[61] у южной стены, что ему нравится присматривать за всеми ведущимися в огороде работами, и если он видит, что рассада высаживается не точно по прямой линии, то кипит от негодования.) Светило солнце, и работа в огороде радовала бы меня, если б не вызывающее поведение Пирса. Он вел себя так, словно не хотел иметь со мной ничего общего, не принимал участия в том, чем я занимался, и обрывал все мои попытки заговорить с ним. Наблюдая издали, как Пирс сажает фасоль — подобно длинношеей птице, бросался он на вскопанную и выровненную граблями грядку и своими длинными белыми пальцами, как совком, любовно опускал в землю фасоль, сразу же переходя к следующей, — я вспомнил, что и во время наших совместных рыбалок в окрестностях Кембриджа Пирс иногда испытывал ко мне такую же неприязнь. Выносить это всегда трудно и больно: ведь никогда не знаешь, что его обидело. Но сегодня утром я мог предположить, что ему не по душе мой вчерашний монолог. Через несколько часов, а может, и дней умный и дотошный Пирс разнесет в пух и прах все мои гипотезы, и они рассыплются, как карточный домик.