Бяша пришел и бродил между могилками, где в тусклом снежном свете рано угасающего дня была видны там и тут мерцающие огоньки – это догорали на холмиках поминальные свечки. Летом здесь заросль сплошная, буйство листвы – кленов, ясеней. Сейчас сквозь голые ветви кустарника снежная пустыня кладбища с тенями крестов кажется особенно печальной.
Могила матери ухожена – ни одного из установленных шести поминальных дней в году они с отцом не пропускали, и крест деревянный, по-старинному восьмиконечный, отец сам выстрогал. Хотелось вздохнуть глубоко, из самого донца души: «Мама, мама, зачем же я такой получился у тебя безудальный?» Где-то она лежит там, внизу, под спудом промерзшей, как камень, земли… Как Устя пела свои каличьи стихиры: «И место темное, и черви лютые, и пропасть подземельная!»
Печально ударил колокол Иоанна Предтечи; сквозь решетку ограды было видно, как в сумерках тянулись в церковь прихожане. Бяша подошел к паперти. Там под железным козырьком была страшная икона, Бяша маленький очень ее боялся. Когда они с матерью проходили на базар, всегда старался отворачиваться, хотя мать заставляла креститься. Святой был изображен там с усекновенною главою в собственных руках, и зловещая кровь стекала киноварью[232]. Сейчас под иконой сидел блаженненький – лохматый, зверовидный, приковав себя на цепь к подножию храма. Это был все тот же Петечка Мырник; он, видимо, для вящего спокойствия сменил свое выгодное место у Василия Блаженного. Петечка ныл, привычно позвякивая железом: «Девы и вдовицы, со отроковицы, сюды притецыте, молитву сотворите…» Он, видимо, узнал Бяшу – страшно сверкнул на него глазом из-под нечесаных волос, в глазу том мгновенно отразились цветные огоньки лампад из церковного раствора. «Спросить у него про Устю?» – подумал Бяша, превозмогая страх, но не решился.
Степаниду сопровождала Карла Карловна, немка, никому другому, по-видимому, Авдей Лукич теперь не доверял. Канунниковский тарантас отъехал на другую сторону Пятницкой улицы, Карла Карловна, воспользовавшись тем, что в православной церкви она впервые оказалась без господ, спешила разглядеть поражавшие ее иконы, а Стеше предоставила свободу.
На немку все косились, но она, не обращая ни на кого внимания, вытягивала черепашью шею, держала лорнет, рассматривая образа. Икона Троицы, где вписаны были три лица в одном лике, ее удивила. «О, чудесно! Вундербар!» Завидев образ с житием, где мученик был изображен сразу во отрочестве, во подвигах и во казнях и везде рядом сам с собой, Карла Карловна решительно затрясла головой: «Унмеглих! Невероятно!»
Степанида нашла Бяшу в притворе за большим медным седьмисвещником, сиявшим огнями. Она привалилась к нему, закрыв глаза, обдав запахом неведомых духов, даже легонько простонала.
– Василий! Ну поцелуйте же меня! Ну, скорее!
Бяша хотел отшатнуться – в церкви? – но не в силах был противиться ее соблазнительной воле, притянул за меховой воротник, видел, как в мерцании свеч дрожат ее закрытые веки.
Какие-то горбатые старухи зашипели, но, впрочем, в Москве это было привычным – все любовные истории завязывались и развязывались во время длиннейших стояний в церквах.
– Совсем заскорбела я без вас, – сказала Стеша, заправляя волосы под платок. – И вы, вижу, зело собою забижены. Явите же милость, решимся! Никто и не заметит, как мы выйдем из храма, пока немка моя тут клячетеет. Лишь бы не мешкотно, милый Василий, скорей!
Она трясла его за рукав и сама тряслась от волнения.
– А, знаю! – вдруг сказала она. – Это та самая икотница, вражья сила! Она вас присушила! Что же мне делать? Что мне делать, боже!
Стеша ломала руки, но не проронила и слезы – не из таких она была. Почти закричала на всю церковь:
– Уже херувимскую поют! Ну, решайтесь же, Василий…
И вдруг оттолкнула его с силой и выбежала вон, невзирая на ропот молящихся.
– Вас ист дас, вас ист дас? – закудахтала Карла Карловна и понеслась следом.
А Бяша опустился на колени перед какой-то иконой и стоял, пытаясь превозмочь проклятую пустоту, и плакал про себя: «Мама моя, мамочка, мама!»
Тарантас Канунниковых благополучно возвратился к славным берегам ручья Рачки. Пока ехали, немка пилила Стешу, которая молчала, утопив нос в лисьей муфте. Раздевшись внизу, поднялись. Стеша чувствовала себя расслабленной, будто на ней возили дрова.
С лестницы слышны были взрывы звонкого смеха из девичьей. Там переписывали приданое, и шут Татьян Татьяныч потешал всех, переиначивая опись по-своему:
– Шуба ежова, подкладка ей ножова! Бастрок венчальный из материи мочальной! Ароматник с клопами да табакерка с блохами! Конь гнед, а шерсти на нем нет, передом сечет, а зад волочет!
Заслышав их приезд, из всех дверей домочадцы и приживалы наблюдали с сочувствием, как Стеша в сопровождении Карлы Карловны поднимается по ступенькам.
Дойдя до серединной площадки, Стеша подняла взгляд и, увидев высунувшиеся головы, топнула изо всех сил. Залилась краской гнева, оттолкнула немку, не своим голосом закричала:
– Убью всех до единого!
Выбежал Татьян Татьяныч, велел немке уйти, замахал руками, все и без того попрятались. Он обнял Стешу, привлек ее голову к себе, плечи ее словно окаменели.
– Что, горлинка моя? – нашептывал шут. – Отказался дуралей этот? Я же предвидел, я же говорил… Я и к Брюсу-то ходил только по твоей просьбе, знал же, что ничего не выйдет… Нож острый был мне к этому гордецу Якушке на поклон идти!
Он поднялся на цыпочки и поцеловал девушку в темя:
– Ну, не печалься, ну, глупенькая… Поедешь в Санктпитер бурх, там балы, ассамблеи, машкерады. Щенятьевы-то, они от Симеона Гордого известны, со знатным мужем будешь и при дворе.
Татьян Татьяныч развязал свой чепец – ему дозволялось в девичьей присутствовать только в женском платье – и достал завязанную в узел тряпицу. Это был все тот же горящий мрачным блеском зеленый измарагд, отнятый некогда у хана Айдара.
– Вот мой дар тебе на свадьбу… А хочешь, лучше сделаем по-иному? Батюшка твой обещал меня запечь в пирог из полутора пудов… Пирог разрежут, я выйду, стану читать поздравительные вирши, заодно преподнесу сей перстень!
Степанида взяла перстень, поворачивала, глаза ее загорелись восхищением, почти как сам этот зеленый самоцвет.
Раскрылись двери верхних покоев, выбежала Софья:
– Стеша! Глянь, какое платье батюшка привез – парижское, самое настоящее…
И Стеша уже бежала к ней по лестнице, затем с блестящими глазами мчалась по анфиладе покоев, а Софья, еле поспевая, восторженно сообщала на бегу:
– Здесь на корсаже рюшки канапе до самого дю тайль… А кружева не брабантские, петуший глаз, нет – те уже не галантуются. Кружева самые, самые… Как это сказать?… Паутинка!
Шут, постояв, сел на нижнюю ступеньку, достал табакерочку, пощелкал по ней и насыпал табаку между большим и указательным пальцем. Нюхнул, закрыл глаза, потер нос, чихнул громоподобно. Затем вдруг вскочил и ловко перевернулся через голову. Задрав свои бутафорские юбки, закудахтал и кинулся в девичью.
Три дня длилась свадьба у Канунниковых. Господа веселились в фамильном щенятьевском доме, который иждивением тестя был отмыт, натоплен, приведен в праздничное состояние. Суконнорядцы же, приказчики и прочая челядь с торжка угощались на Варварке, где для этого пира был очищен большой канунниковский зимний амбар. В течение трех дней и трех ночей шум и гром канунниковской свадьбы не давал покоя всему Покромному ряду.
Бяша один оставался в полатке, которую на ночь все покидали, уезжая в Шаболово. Каждый вечер он придумывал какой-нибудь предлог – то товар надо пересчитать, который он с купцами отправляет, то в тишине заняться росписью книг, кои будут выставлены в открываемой вновь каморе для чтения. Киприанов и баба Марьяна, понимая его состояние, не препятствовали ему. Библиотекарский же солдат Федька, который нарочито для того засиживался за полночь в фартине у Балчуга, поднимался по Москворецкой улице до крестца. Увидев мерцающий свет в окошке верхнего жилья киприановской полатки, удовлетворенно крестился и отправлялся ковылять себе пешком до Шаболовки.
А Бяшу все еще не покидала смутная надежда, что Устя придет. Ведь не могла же она уйти, не попрощавшись… В этой нелепой полатке она родилась, в конце концов!
И он допоздна возился там в одиночестве, прислушиваясь к затихающему прибою людской волны на Красной площади и к разгорающемуся веселью в канунниковском амбаре. Мерно били часы на Спасской башне, затем этим главным курантам чинно отвечали часы на других башнях, где-то колокол приходской церквушки отбивал псалтырь, читаемую по покойнику.
Вспомнил, что оставил свою черновую роспись на просмотр отцу, а надо бы перебелить. Вышел во флигель, где теперь помещалась гравировальная мастерская, там был и отцовский рабочий стол. Выкресал огонь, желтое пламя осветило прибитый над столом красивый чертеж «Библиотеки всенародной», который начальство оставило без внимания, усмехнулся.