Пока есть люди, предпочитающие смерть плену – пусть их будет лишь десять на тысячу, – говорить о полной победе над тем или иным народом – глупая самонадеянность. А ведь их не десять на тысячу. Больше. Гораздо больше. С тех пор как началась воина в Туране, не помнит Чормагун ни одной, даже самой захудалой крепости, кроме обманутой Нур-Аты, что сложила б оружие без сопротивления.
И при каждой стычке, сколько б начальники ни старались сберечь основную силу, кинуть в бой пленных, орда неизменно теряет лучших стрелков – коренных татар. Людей надежных. Пусть и не преданных от души, зато крепко связанных с родовой верхушкой общностью языка, обычаев, пастбищного хозяйства.
Рабы дерутся плохо, неохотно. Лишь по принуждению. В трудный час приходится волей-неволей пускать в ход отборные части. Ряды редеют.
Отчаянная несообразность: чем больше побед – тем ближе поражение. Окончательное, непоправимое. Туран, допустим, одолели. Хватит сил и упрямства растоптать еще десять, пятнадцать стран. А потом? Сгинут монголы в незнакомых степях, горах и долинах, под стенами бесчисленных городов – и окажутся ханы одни во главе разноязычных толп, готовых скинуть их в любое удобное мгновенье.
Что сохранится от великих завоеваний?
Раствориться, пропасть в туземной среде? Чего ради тогда нужно было затевать небывалый поход, если плоды твоих усилии достанутся кому-то другому?
Самое верное – уничтожать. Всех подряд. Совершенно очистить, опустошить огромные пространства, заселить их своими. Чтоб густо плодились на воле, захлестнули весь мир.
Нет, ничего не выйдет. Передерутся между собой. И как уничтожить всех? Их много. Сколько людей на земле! И каждый хочет жить. Попробуй испепелить эту ужасающе громадную, исполинскую живую стену. Какое оружие надо измыслить, чтоб ее сокрушить?
Татарское войско с его хваленой боевой оснасткой представилось усталому Чормагуну кучей умалишенных, пытающихся срыть ножами горный хребет. Напрасные потуги. Бессмыслица.
Хуже всего, что сами воины начинают это понимать. Не слышно за стеной победных кличей, песен задорных. Он видел давеча – люди молчаливы, печальны. С тоской в глазах отворачиваются от чужих полей, тупо глядят в костры. Много у них смутных желаний. Но самое первое, ближайшее – напиться и забыться.
Чормагун бросил палочку в огонь.
Пей не пей – от правды не уйдешь. Всех нас несет куда-то бурный гигантский поток. Из него не выплыть. Что остается? Ярость бессилия. Бей, чтоб душу отвести. Бей – после разберемся, что к чему. Да и стоит ли разбираться? Бултыхайся, пока не захлебнулся.
– Почему не надо, говоришь? – Чормагун взял с подноса две чаши. Одну – с татарской молочной водкой, грубую, толстую, из красной обожженной глины. Вторую – фарфоровую, тонкую, с местным виноградным вином. Развел руками – и резко сдвинул чаши. Стук, звон. Белая раскололась. Но часть душистого слабого вина, плеснув, попала в красную, разбавила жгучую водку.
Он поднес чашу с испорченным напитком к лицу Орду-Эчена.
– Джучи – строг. Не простит.
– Так, – грустно кивнул Орду-Эчен. – Ладно. Но чашу… стоит ли ее разбивать?
– Лучше разбить, – жестко сказал Чормагун. – Чтоб никого уже не соблазняла.
– Тогда… – Орду смущенно провел ладонью по лицу, – может, сначала выпить вино, а потом расколоть? – Он покраснел. – Жаль, если прольется. Сладкое.
– Пусть льется! В него подмешан яд.
Орду поник.
– Наберись мужества. – Старик ободряюще похлопал юнца по спине. – Запомнил, что сказать?
– Да. Пусть войдут.
…Старуха Адаль выпростала тощую руку из-под черного покрывала, протянула Чормагуну золотой кубок с вложенным внутрь серым бумажным свитком. Он вынул письмо, развернул. «Убей Бахтиара. Орду-Эчен».
– Так. Хорошо.
– Из этого кубка пил Бахтиар, – прошептала Адаль. Она попятилась к порогу, села на голый пол рядом с Гуль-Дурсун, низко, покорно и выжидательно, точно перед казнью, опустившей закутанную голову.
Чормагун осторожно, ногтем, отодвинул кубок.
– Раскройтесь. Не поймешь, кто служанка, кто госпожа. Которая – старуха, которая – молодая. Обе одинаково… стройны, – усмехнулся монгол, подразумевая другое.
Он уже видел их, седой хитрец. Пусть увидит Орду.
Женщины, не поднимая глаз от земли, медленно стянули покрывала.
– Н-да… – Чормагун крякнул, искоса взглянул на Орду. Юнец беззвучно ахнул. Он весь так и вспыхнул, испытывая стыд, страшную неловкость.
Ох, господи. Нехорошо получилось. Чудовище. И ты надеялась… Что ты значишь перед моей невестой? Скверно, очень скверно. Бес попутал. Надо же было связаться, обнадежить. Эх! До чего доводит легкомыслие.
Темноликая, в ранних морщинах, с грубой кожей, которую истощение кое-где надпилило сухими лишаями, пустая, измученная разнузданным воображением, она лишь на короткий миг вскинула грустные глаза. Поймала его смущенный, брезгливо-сострадательный взгляд, все поняла, жалостно, будто оправдываясь, улыбнулась деревянными губами – и вновь закрыла лицо, тяжко уставилась вниз. И больше уже не поднимала головы.
Орду задыхался. Кровь горячей волной ударила в голову, прихлынула к глазам, ко лбу. Что творится на свете? Как может случиться такое? Зачем, к чему, эта женщина – она сама и все, совершенное ею? Нелепость, чертовщина.
Отвернувшись в сторону, торопясь стряхнуть наваждение, Орду заговорил – резко, отрывисто, словно отмахиваясь словами от лезущей в глаза осы, колючей истины. И сказал совсем не то, что велел Чормагун, и не так, как тот хотел, – не свысока, подавляюще равнодушно и назидательно, а горячась, по-настоящему возмущаясь, с простодушным удивлением и растерянностью:
– Я… с толку сбит. Ничего не понимаю. Будто голову сняли, приставили другую. Боже! И это злое существо вообразило, что я возьму его с собой… Кто доверится женщине, которая ради чужака, смертельного врага ее страны, убила мужа – собственного мужа, самого близкого, лучшего человека на свете? Ладно б, если тебя силой отдали за Бахтиара. Нет. Я слыхал – сама навязалась, преследовала, пока не спутала по рукам и ногам. И вот что с ним сделала… Айханцы правы. Ты – паучиха, черная вдова. Нет у тебя иного имени. Как ты смогла? Как осмелилась? О чем ты думала в то страшное мгновение?
– Хотела к тебе, – ответила Гуль чуть слышно.
– Ко мне! – вскричал Орду. – Кто тебе сказал, что я обожаю ядовитых насекомых?
Гуль прошептала:
– Зачем же ты написал: «Убей Бахтиара?»
Вот когда содрогнулся Орду. Он так взглянул на Чормагуна, что старик рывком отодвинулся от него подальше.
– Это не я писал, – глухо сказал Орду. – Это писал один очень хитрый, подлый человек. Но если б даже и я – что из того? Я – враг. Разве враг может предложить доброе дело? А ты – послушалась. Значит, подлость сидела в тебе самой. Потому-то тебе и написали, что надеялись на сговорчивость. И – не обманулись.
Убила. Но это – еще полбеды. Ты поступила хуже. Ради случайной, дурацкой, ничтожной прихоти предала свой народ, край, город, где ела хлеб, воду пила. Если человек отважился изменить родной стране… то ему уже нечего терять. Он пойдет на все. Что его удержит, если не удержала даже совесть? Я тебя боюсь. Путь наш долог. Впереди немало разных племен. И тьма красивых юношей. И что же? Попадется лучший, чем я, – ты и меня отравишь?
Гуль-Дурсун сухо всхлипнула.
– Уходи, – сказал Орду, поднимаясь. – Неужели не чувствуешь, как ты отвратительна?
– Убей, – попросила Гуль.
– Э! Зачем? – Орду махнул рукой. – Отпусти ее, – повернулся он к Чормагуну. – Пусть идет куда хочет. Она… недостойна смерти. Айханцы погибли потому, что сражались. С кем и за что сражалась ты, Черная вдова?
– Нельзя, – проворчал Чормагун. – Нельзя отпускать.
Он ощутил наконец что-то отдаленно похожее на стыд. И то скорее на страх, чем на стыд – страх каких-то позорных разоблачений. Нужно покончить с этой нечистой затеей, уничтожить малейшие следы, чтоб все было скрыто, зарыто, забыто, не тревожило угрозой когда-нибудь выйти наружу.
– Убей. Иначе что скажут о нас потом? Предателей лелеем?
– А разве не так? – крикнул Орду. – Кто ее подбивал на измену? Чем мы лучше – мы, хвалящиеся своим благородством? С грязью водимся, ищем опору в отбросах.
– Что ты говоришь? – прошипел Чормагун. – Открываешь военную тайну! И – перед кем?
– Я сам ее только что открыл для себя.
– Ты не станешь великим ханом.
– Ну и что? Тоже – счастье.
– Ты – не настоящий татарин. Из-за таких хилых созданий, как ты, дети наших детей забудут верховую езду. Будут копаться в земле. Лапти носить. Предков поносить. Хвалиться, что они вовсе не те татары – другие, смирные, домашние.
– Эх! Ну вас всех. И предков, и потомков. Куда бы уйти, сбежать, чтоб никого не видеть? – Он направился к выходу.