Анатолий Михайлович решил сжечь похищенную бумагу. Однако, придя домой, передумал: запах гари мог проникнуть к соседям, пепел было нелегко уничтожить. Он изорвал бумагу на крошечные кусочки и хотел выбросить их с мусором. Но и это показалось опасным. Тогда ему пришла на ум совершенно свежая мысль. В его холостяцком хозяйстве находился пакет с мукой. Он развёл немного теста, закатал в него изорванную бумагу и, завернув лепёшку в обрывок газеты, отправился на улицу.
Он пришёл к Волге в сумерки. Люди, изнурённые жарою, поодиночке поднимались ему навстречу в город. Лиловое марево затягивало всю луговую сторону, река шла молча и ровно, точно расплавленный свинец.
Ознобишин швырнул в воду лепёшку, она погрузилась как камень, он посмотрел недолго на расплывавшиеся кольчатые следы всплеска и пошёл дальше. Если бы все прошлое одним таким броском можно было потопить в воде! А оно плелось по стопам Анатолия Михайловича и, против ожиданий, в эту минуту словно бы ещё больше потяжелело. Не осталось ли в архивном море ещё какого-нибудь губительного клочка бумаги? Не навлёк ли Ознобишин на себя подозрение своим приходом в архив? Как знать?
И вдруг, день спустя, Анатолию Михайловичу стало известно, что допрашивал его в тюрьме не кто иной, как Пётр Петрович Рагозин. Мигом все будто обернулось против Ознобишина, и земля стала горячей у него под ногами. Человек, которого он считал своим доброжелателем и собирался отблагодарить, был не только трезв и умен, он был беспримерно коварен. Ураган ещё не отбушевал, он уносил Анатолия Михайловича с собою в неизвестность.
Ознобишин бросился к Лизе. В великом треволнении он рассказал о поразительном случае в тюрьме, и она была подавлена необычайным и, как ей показалось, угрожающим стечением обстоятельств. Едва они опомнились и приступили к совету – надо ли что-нибудь предпринимать? – как новая неожиданность вмешалась в события.
Задолго до обычного часа явился домой Меркурий Авдеевич. Его как будто смутило присутствие Ознобишина, но только на минуту. Присаживаясь у кровати дочери, он обратился к нему почти родственно:
– Я забежал мимоходом. На всякий случай сказаться Лизе. Но рад, что застал вас, потому что ваше слово может мне быть сейчас очень полезно.
Он говорил чуть внятно, дышал часто, будто примчался неоглядкой, и вид его был помрачённый.
– Вот. Подали мне на службе. Срочно. К трём часам дня вызван я, как видите…
Он протянул Ознобишину бумажку. Финансовый отдел городского Совета предлагал гражданину Мешкову явиться в сороковую комнату к товарищу…
Тут у Анатолия Михайловича, читавшего повестку про себя, вырвалось во всеуслышание:
– К Рагозину?
Лиза приподнялась на локтях и спросила шёпотом:
– В тюрьму?
– В тюрьму? – подхватил Меркурий Авдеевич. – Почему в тюрьму?
Ознобишин встал и сделал два-три неопределённых шажка прочь от кровати и назад. Все трое некоторое время не могли выговорить ни слова. Меркурий Авдеевич испуганно смотрел на дочь. Она полусидела, упираясь в подушку локтями, и у ней были видны тёмные ямки, запавшие под ключицы.
– Может, это другой Рагозин? – несмело предположил Анатолий Михайлович.
– Какой там другой! – отчаянно махнул руками Мешков. – Тот самый Рагозин, я знаю!
– Тот самый? Который в тюрьме? – спросил Ознобишин.
– Был когда-то! Теперь все они на воле. Я уж разузнал: Рагозин, который у меня во флигеле квартирантом стоял. Назад с десяток лет. Тогда его у меня и забрали.
– Неужели Пётр Петрович? – сказала Лиза.
– Он и есть.
– Так это же хорошо! Он ведь, наверно, тебя помнит.
– Не знаю, что лучше – чтобы помнил или чтобы забыл. Ты чего про тюрьму-то заговорила?
Анатолий Михайлович должен был наскоро пересказать свою историю знакомства с Рагозиным, и все трое попытались распутать неподатливый узел.
– Что же это? – недоуменно сказал Мешков. – Он и в тюрьме орудует, он и финансами заправляет? Что же это получается? – он вроде главной власти, что ли?
– Отчего же нет? Если с ним и царский режим не управился, – сказал Анатолий Михайлович.
– Может, у них только так называется – финансовый, мол, отдел. А придёшь, тебя сразу цап! – и под замочек, а?
– Зачем же? Ведь указано – в городском Совете, – без уверенности возразил Ознобишин.
– А сороковая комната? – значительно проговорил Мешков.
Он тяжко вздохнул, вынул из бумажника гребёнку, начал расчёсывать бороду, но бросил и долго, нескладно засовывал бумажник назад, в карман.
– Скоро идти… ох, господи! Как же вы посоветуете, как мне себя в этой сороковой комнате держать?
– Говорите правду, Меркурий Авдеевич, и все. Против правды злодейство бессильно.
Меркурий Авдеевич испытующе вгляделся в Ознобишина, словно удивлённый его шёлковой речью.
– Я рад, что около тебя такой человек, – сказал он дочери и снова вздохнул. – За что все это испытание? Мало ли я добра делал? Тому же Рагозину квартиру сдавал. А ведь он был поднадзорный. И цену с него сходную брал, не грабил. Чай, вспомнит, а? Да нет, где вспомнить? Добро нынче не помнится. Эх…
– Помнится, помнится! – воскликнула Лиза и умоляюще взглянула на Анатолия Михайловича.
Мешков привстал и поцеловал дочь.
– Не собрать ли тебе чего? Возьмёшь с собой, – сказала она в тревоге.
– Да что уж! Чай, вернусь, а? – спросил он, озираясь вокруг, точно в незнакомой комнате.
Помедлив, он шагнул к Ознобишину и вдруг раскрыл узенькие, неуверенные объятия.
– Если чего случится, вы уж не оставьте Лизу мою со внучком.
Он оглянулся на дочь.
– Да между вами, может, уже сговорено?
Он ответил себе сам, утвердительно тряхнув головой.
– Ну, слава богу. Тогда… в случае, не вернусь… моё вам благословение.
Он перекрестил по очереди Лизу и Анатолия Михайловича.
– Прощайте. Витю поцелуй, Лиза. Куда он делся? Пойду. Прощайте.
Он вышел, мелко шагая, сгорбленный и всклокоченный.
Лиза лежала сначала неподвижно, потом круто отвернула лицо к стене.
Об угрозе выселения Дорогомилова из квартиры мальчики узнали от Алёши. Кроме того что Алёша пережил сражение Арсения Романовича с Зубинским, он слышал очень важный разговор отца с матерью. Дело касалось тайны, которую Арсений Романович доверил Алешиному отцу, и в разговоре об этой тайне отец назвал имя какого-то Рагозина. За Рагозиным кто-то гнался, и Арсений Романович его спрятал. Теперь Рагозин мог бы защитить Арсения Романовича от Зубинского, но Арсений Романович не хочет даже слышать о Рагозине, и тут скрыта загадочная сердцевина тайны.
Павлик Парабукин наказал Алёше крепче держать язык за зубами, а сам принялся действовать. Он выспросил у своего отца – кто такой Рагозин. День спустя он сообщил Вите, что это – самый главный комиссар.
– Как бы не так, – возразил Витя, – самый главный! Есть главнее его.
– Главнее его нет, – сказал Павлик, – потому что у него все деньги, какие только есть. Он все может сделать, что захочет.
– Нет, не все, потому что есть военный комиссар, который сильнее всех, потому что он должен воевать.
– Умник какой! Так тебе ружья задарма и дадут? А деньги у кого?
Они поспорили, но потом сошлись на общем плане похода к Рагозину, чтобы искать защиту Арсению Романовичу. Павлик решил, что найти Рагозина можно, очевидно, в банке, – где же ему ещё обретаться, если не там, куда складывают деньги.
Он привёл Витю на Театральную площадь. Парадная сторона её была занята зданиями коммерческих банков. Фасады потускнели – заботы давно были направлены на вещи более насущные, чем блеск цветных изразцов или полировка дверей на подъездах.
После Октябрьской революции банки были национализированы государством. Национализация происходила медленно. Банки саботировали, уклоняясь от проведения советской политики, изыскивая разновидные ходы, чтобы скрыть подлинные ценности и скорее обесценить невиданную гигантскую массу бумажных денег.
Стать хозяином страны мог только победитель на трех фронтах. Это были фронт военный, фронт хлебный, фронт денежный. События на денежном фронте совершались бесшумно, но они не останавливались, не прерывались ни на секунду, они текли, как вода, затопляя дворцы и подвалы столиц, разрушая работу заводов, просачиваясь в хаты деревушек. Сцепления жизни рвались, связки ослаблялись, суставы окаменевали. Паралич всякого обмена и за ним смерть всякой деятельности – вот чем угрожал революции бесшумный денежный фронт.
Банки обладали в денежном хозяйстве опытом тысячелетий. Орудия их отличались тонкостью и были гибки. Их яды могли сказываться мгновенно и могли действовать исподволь. Никто с момента революции так изящно не мистифицировал добродетель, как банки: их действия имели вид борьбы со спекуляцией золотом и валютой, и чем это казалось убедительнее, тем больше плодилось спекулянтов.