Ещё, по крайней мере, одно платье было пошито сверх контракта — из стихотворения «Гусар». Ср. текст интервью, взятого модным писателем Иваном Панаевым (начало 1850-х) у нищего старика по фамилии Смирдин:
— Я пришёл к Александру Сергеевичу за рукописью и принёс деньги-с; он поставил мне условием, чтобы я всегда платил золотом, потому что ихняя супруга, кроме золота, не желала брать других денег в руки. Вот Александр Сергеевич мне и говорит, когда я вошёл в кабинет: рукопись у меня взяла жена, идите к ней, она хочет сама вас видеть. И повёл меня. Постучались в дверь, она ответила — входите. Александр Сергеевич отворил двери, а сам ушёл. — Я для того вас призвала к себе, — сказала она, чтобы вам объявить, что вы не получите от меня рукописи, пока не принесёте мне сто золотых вместо пятидесяти. Мой муж дёшево продал вам свои стихи. В шесть часов принесите деньги, тогда получите рукопись. Прощайте. — Я поклонился, пошёл в кабинет к Александру Сергеевичу и застал его сидящим у письменного стола с карандашом в одной руке, которым он проводил черту по листу бумаги, а другой рукой подпирал голову, и они сказали мне: что? с женщиной труднее поладить, чем с самим автором? Нечего делать, надо вам ублажить мою жену; ей понадобилось заказать новое бальное платье, где хочешь, подай денег… Я с вами потом сочтусь.
— Что же, принесли деньги в шесть часов?
— Как же было не принести такой даме?
По-видимому, на платье пошла и «Пиковая дама», напечатанная в «Библиотеке для чтения»; кстати, Сенковский платил авторам опять-таки деньгами Смирдина.
Таким образом, на всё остальное (на квартиру, на дачу, на одежду повседневную, на еду, на транспорт, на прислугу, на бельё, на книги, в конце концов) не оставалось ровно ничего. Занимать и занимать. Извиваясь на крюке у мафии ростовщиков. В прямом смысле безумный образ жизни. Пушкин пытался его переменить.
Представьте себе, если можете, физиономию императора, читающего в письме Пушкина к Н. Н. пересказ разговора с акушеркой:
3 августа 1834. На днях встретил я M-me Жорж. Она остановилась со мною на улице и спрашивала о твоём здоровье, я сказал, что на днях еду к тебе pour te faire un enfant. Она стала приседать, повторяя: Ах, Monsi? Vous me ferez une grande plaisir. Однако я боюсь родов, после того, что ты выкинула. Надеюсь, однако, что ты отдохнула.
Отдохнула. Забеременела. Всю зиму опять плясала до упаду.
Тем не менее детей стало уже трое. Будет и четвёртый, само собой.
Предполагалось, что рано или поздно они — как это сформулировано в некотором стихотворении? — да, вот именно: позовут её внимание. Но пока что выходило так, что благодаря им в уме Пушкина образовался новый воображаемый страшный сюжет. Как будто лица детей тоже смотрели на него из сонма кредиторов. Им-то, детям, он оставит — что? Их оставит — с чем?
— Утешения мало будет им в том, что их папеньку схоронили, как шута, и что их маменька ужас как мила была на Аничковских балах.
То есть он всё чаще стал задумываться о своей смерти. Есть в уме такая стрелка, которая мысли о детях, деньгах, долгах автоматически переводит на эту, четвёртую, тему.
И вот отчего такая прекрасная вещь — «На выздоровление Лукулла»: написана про самое, самое важное в переживаемый момент, хотя на вид — совсем о другом; и четыре мучительные темы разыграны в освобождающей комбинации; остановите реквием (ср. музыкальный ход в «Памятнике»: мнимую торжественность, дезавуируемую финалом.); отбой ложной тревоги; бодрится врач, подняв очки. Беда прошла, как дождь, и яркий свет заливает последнее радостное стихотворение Пушкина.
А не злорадное, как думает недалёкая СНОП. Не оценила. Принимает за эпиграмму со взбитыми сливками под соусом антик. Месть Уварову, неодобрительно отзывавшемуся об «Истории пугачёвского бунта». Заодно — бичевание нравов придворной камарильи. Лучше бы СНОП что-нибудь в этом роде хоть раз буркнула про «Утро в кабинете знатного барина». А то: если Полевой написал — значит, пасквиль, а если Пушкин — бескомпромиссная политсатира, хоть сейчас в окна РОСТа. А ведь жанр — один и тот же, а вся разница только в том, что Пушкин — гений.
Зато оценил — Уваров. Каков бы ни был его IQ. И хотелось ему теперь только одного: чтобы где-нибудь — в Англии, в Германии, в Америке — как можно скорей создали атомную, лучше водородную, бомбу и чтобы агенты Бенкендорфа её украли. Сергий Семёнович нашёл бы способ уговорить императора привести её в действие. В крайнем случае, сам украл бы и сам взорвал. Мир не должен был больше существовать. Пока мир существовал, в нём находились эти восемь невозможных строчек, внутрь которых словно и не Пушкин, а какой-то демон поместил Сергия Семёновича, как в игрушечную клетку из золотой проволоки — подкованную блоху! Сила шока от такого внезапного сокращения в размерах как бы останавливает в человеке кровь. Мёртвыми глазами он глядит на этого нового себя и не верит, что этот он — действительно он; что это его трактуют в таком регистре:
Он мнил: «Теперь уж у вельмож
Не стану няньчить ребятишек;
Я сам вельможа буду тож;
В подвалах, благо, есть излишек.
Теперь мне честность — трынь-трава!
Жену обсчитывать не буду,
И воровать уже забуду
Казённые дрова!»
Что примечательно: сама-то по себе эпиграммка — так себе. Обыкновенный водевильный куплет. Покойный Александр Писарев такие сочинял дюжинами. Каратыгин-младший тоже умеет. А у Некрасова будут и получше. И все забыты на второй после спектакля день. Но чутьё коллекционера классических древностей (и / или чутьё клопа, наступившего на формулу карбофоса) сразу сказало Сергию Семёновичу: спасения нет. Не оттого, что Пушкин, даже не оттого, что про Уварова, — скорей наоборот: как раз оттого, что куплет появляется и, насвистывая, уходит, а тем временем весь театр стихотворения всплывает над землей, как стратостат, — оно бессмертно. Пушкин отнял у Сергия Семёновича любимую мечту — о кресле в VIP-ложе ноосферы. Пушкин, как и мир, не должен был долее существовать.
Кстати: хотел бы я знать, кто передал Пушкину, что Уваров «кричит» о его книге, что она — идейно не выдержанная? Кто-то из тех, при ком Уваров это «кричал», или из тех, кому они шепнули про это. А где Уваров мог настолько распоясаться? не при дворе же и не в гостиных большого света — там его не поняли бы: книгу, как-никак, редактировал и в неё свои, т. е. казённые, деньги вложил не кто-нибудь, а известно кто. Своими дерзкими мыслями на этот счет Сергий Семёнович мог поделиться разве только с верным дундуком на коллегии Главлита — либо высказал их в своём Минпросе, на заседании проф- или парткома. Где, конечно, присутствовал, как представитель ведомственной многотиражки, некий многообещающий молодой чиновник в густых бакенбардах. Томился, ожидая окончания рабочего дня: вечер ему предстояло провести в большой литературе — в гостях у Жуковского — или у Плетнёва — или у Одоевского; Пушкин обещал взять его с собой и представить.
Ну и насчёт стихотворения: кто подсказал Уварову (или шепнул тому, кто подсказал), что адресат — он, а отправитель — Пушкин? Печатая «К Лукуллу» в «Московском наблюдателе», Погодин знал только — чьи стихи. Но когда Пушкин вкладывал в конверт письма к Погодину листок с этими стихами, по его кабинету прогуливался, ожидая поручений, полезный молодой человек в густых бакенбардах. Пушкин не удержался — показал ему листок. Чего доброго — и пояснение дал. Молодой человек запомнил стихи, выслушал все поручения и побежал к месту службы, в Минпрос.
Многообещающего звали Андрей Александрович Краевский. Погодину он вскоре написал так:
«А зачем “Наблюдатель” напечатал стихи На выздоровление Лукулла? Не хорошо. Я порадовался было, когда Пушкин сказал мне, что получил из Москвы известие об отказе “Наблюдателя” принять его стихи; а потом через неделю получаю 14-ю книгу “Наблюдателя”, где стихи уже тиснуты. По-моему, это — большая неосторожность. На Пушкина смотреть нечего: он сорви-голова! Третьего дня получил он от Государя позволение издавать журнал вроде Quarterly Review, четырьмя книжками в год, и начинает с Марта».
Страшен сон, да милостив Бог. Всё ещё может перевернуться. Как будто жизнь качнётся вправо, качнувшись влево.
Нужны 80, лучше 100 тысяч. Не взаймы: чтобы аннулировать долг, а не чтобы удвоить. То есть, разумеется, желательней всего — взаймы, с отдачей лет через двадцать и без процентов. Выдать такую ссуду мог бы царь. Или Смирдин. Царь не то недопонял, не то недослышал: громче и жалким голосом надобно его просить. К Смирдину обращаться неудобно, да нет у него, наверное, свободных денег, все в обороте.
Короче: достать требуемую сумму негде. Остаётся — добыть. Заработать. Как Смирдин, как Булгарин с Гречем, как ещё недавно Полевой. Взять лицензию на периодическое издание. У «Библиотеки для чтения» не то пять, не то семь тысяч подписчиков; издатель — Смирдин, редакторы — Сенковский и Греч. Какова же будет подписка на журнал, которого издатель и редактор — Пушкин?