Я принял про себя решение — совершить когда-нибудь, если Бог даст дожить до зрелости, подвиг во имя веры и таковым искупить ужасную провинность, неисполненную епитимию. Я не знал, как в следующий раз буду исповедаться — потому что прибавить к уже совершенному греху еще и ложь на исповеди означало окончательную погибель. Всякий раз мне казалось, что я совершенно неисправим и точно предназначен для преисподней; входя в ризницу к отцу Фернанду, где он исповедовал мужчин и юношей, я старался сжаться, стать невидимым, исчезнуть — чтобы избежать нового греха… Но, к превеликому счастью, Господь позаботился обо мне лучше, чем я мог предположить. Хотя я и сомневался в Нем, горестно вертясь на своей постели рядом с непробуждаемым, похрапывающим Рено, хоть и молиться толком не получалось — все казалось, Господу незачем слушать такого отвратительного предателя, как я.
Но Он все равно слушал. И, похоже, устроил так, что кюре вскорости позабыл о своей епитимии и мне о ней не напоминал, поглощенный другими заботами; что же, довольно было и того, что о невыполненном долге помнил я сам.
Любимая, как я рад, что могу хоть кому-то поведать обо всем этом. Никому еще я не рассказывал о своих родителях так откровенно — и сейчас чувствую себя постыдно и легко, как бывает сразу после исповеди. Мое облегчение усугубляется тем, что мы с тобою, скорее всего, расстались уже навсегда. По меньшей мере, когда ты прочтешь мои записи, я буду уже далеко, так что суди меня и мою семью как хочешь — я не узнаю твоего суда. Я только знаю, что ты милосердна. Господь подарил тебе мягкое сердце, и суд твой будет милостив, я его не боюсь.
* * *
«Шатленом де Куси» меня дразнили уже позже. Это делал Рено, и он же подучил так дразниться моего брата. Рено появился в нашем доме как раз в тот год, как брата отправили в Куси — они были погодки, равно как и мы с тобой, и одновременно проходили пажеское обучение. Так что, можно сказать, за отсутствием брата я вырос вместе с Рено: он пришел к нам девятилетним, когда мне было не больше пяти, и все время жил у меня на виду, за исключением редких отъездов домой, к родителям. Эду, пожалуй, было веселее в Куси — там жило много пажей разных возрастов, от совсем малых крох до почти что юношей, подростков, оруженосцев. В их компании он научился общаться с людьми; иногда это казалось весело — брат познал науку бедокурить и развлекаться, иногда за счет других — обязательный предмет для будущего рыцаря — и обзавелся парочкой настоящих друзей, в случае чего выгораживавших его перед шатленом, его управителями, их помощниками — и так далее, вниз по должностной лестнице. Дурной опыт тоже пошел ему на пользу — брат научился хорошо драться, своего не уступать и сначала давать обидчику в зубы, а потом уж разбираться, что тот, собственно, имел в виду. Не совсем христианская наука — но весьма полезная, и отец, когда Эд приезжал домой на короткие «вакации», непременно его расспрашивал: верно ли, что он никому не дает спуску? Верно ли, что во всем Куси никто, кроме шатлена и прочих сеньоров, не может ударить его безнаказанно?
«Верно, верно», — кивал мрачно улыбающийся брат — в такие минуты они с отцом очень походили друг на друга. И отец, хохоча от удовольствия, отвешивал крепкому отроку шутливые удары, на которые тот с ухмылкою отвечал.
Зато вот воровать и подлизываться — еще одна пажеская дисциплина — брат так и не научился. И врать, сваливая вину на других, тоже не умел. Поэтому ложился под розги чаще своих товарищей — впрочем, это, похоже, не причиняло ему особых терзаний, Эд был парень крепкий (не то что я). И ни на краткий миг ему не казалось — я нарочно расспрашивал — что дядька либо сержант, в чьи обязанности входило ломать розги о зады отроков, его ненавидит и может забить до смерти. Поротая спина составляла, можно сказать, даже некий особый шик среди пажей, будучи подобна воинским ранам у рыцарей, и стоическое бесстрашие Эда завоевало ему уважение среди других мальчишек. Так что в целом его жизнь пажа, а после оруженосца, можно было назвать веселой и интересной.
Рено, сыну отцовского кузена, такого же бедного арьер-вассала, повезло меньше. Он попал на воспитание и обучение в уединенный рыцарский дом, в глушь шампанского леса, где единственную компанию ему составляла толпа вилланов в церкви, куда мы каждое воскресенье отправлялись натощак. Мальчишеского общества тоже не было — кроме нелюбимого сеньорского сына (меня), хлюпика на четыре года младше, с которым не во что играть в силу разницы в возрасте (расстояние между пятью и девятью годами столь же велико, как от Тулузы до Парижа! К счастью, оно с каждым годом все сокращается, и годам к двадцати почти полностью исчезает — но так долго наше знакомство с Рено не продлилось.) С ним мы делили комнату наверху и широкую кровать; с ним, за неимением другого общества, делили и досуг. Тоска Рено усугублялась тем, что вырос он в городе — в веселом, ярмарочном Бар-сюр-Обе, обнесенном крепкой стеной от вторжений из дикого леса. К дикому лесу Рено невольно относил наш дом и все наше семейство, в порывах раздражения порой обзывая меня и прочих домочадцев «деревенщинами» — за что неоднократно бывал бит господином Амеленом, нашим управляющим. Господин Амелен, желчный старец дворянского происхождения, но так и не обретший в силу бедности рыцарского достоинства, очень не любил детей и вообще молодежи — в особенности слишком разговорчивой. Ко мне он относился сносно, то есть почти не трогал, потому что я большей частию молчал. Шумного брата тронуть опасался — отец вряд ли одобрил бы это, да Эд и сам к двенадцати годам проникся понятиями рыцарской чести и не любил оставлять обиду не отомщенной. Ты скажешь — это ветхозаветная честь? Да, скорбно соглашусь я, вплетая свой слабый голос в мощный хор Жака де Витри, Пьера де Блуа, Фулька Нейского и прочих святых обличителей мирского рыцарства — да кто нас услышит? Я и сам себя не всегда слушаю…
В свободное от работы время — особенно много его появлялось, когда мессир Эд уезжал в свои разъезды, предпочитая это делать в одиночку — Рено в основном скучал. От скуки он учил меня гадостям и напропалую порочил наш деревянный («Даже не каменный!»), крытый деревянной же черепицей дом, казавшийся мне по молодости лет верхом совершенства и надежности. Разве же это рыцарское жилище, говорил Рено, поплевывая сквозь щербины во рту на утоптанную землю двора. В таких хижинах и вилланы могут ютиться; если влезть на крышу и хорошенько на ней попрыгать, она того и гляди проломится! А из такой жалкой темницы, как здешний подпол, любой дурак убежит, дай ему сроку два дня: только ломбардский тупица вроде Буонсиньори не догадается сделать хороший подкоп! Нет, говорил Рено и досадливо щелкал языком, вот у нас в Баре — в самом деле хороший городской дом, каменный, с красной крышей и такими толстыми стенами, что их даже сотней камнеметов не проломишь! Или тысячей, и все они будут метать камни величиной с твою глупую голову. И Рено шутливо стукал меня по лбу.
Я хмурился, краснел и злился, желая защитить свой родной дом — но не знал, как это сделать, потому что никогда еще не видел каменного городского особняка и не мог достойно возразить. Единственный ответ, какой у меня находился: «Ну и ехал бы отсюда в свой Бар, раз там такой уж земной рай.» И уехал бы, парень, сегодня и уехал бы, вздыхал Рено — да долг не велит, служба есть служба. Кто собирается стать рыцарем, должен с юных лет научиться служить.
Я сердито смотрел Рено в переносицу — ощупывал взглядом его длинные черты, мелкие прыщики на щеках, темные красивые брови — и прикидывал, что кузен все-таки намного меня выше и сильнее, так что врезать ему по зубам вряд ли получится.
— Ну тебя, болтун несчастный. У тебя зубов не хватает, и морда как кукушечье яйцо, вся в пятнах! А туда же, других дразнить! Рыцарь нашелся.
— Пятна у меня скоро пройдут, когда молодая кровь внутри на взрослую заменится. А ты как был, так и останешься младшим сыном и безземельным деревенщиной, вот!
Зубов у Рено в самом деле не хватало, зато волосы были красивые — темные и волнистые, что редкость в наших краях. Он стриг их коротко только спереди, а сзади отращивал до плеч, чем вызывал неприязненные взгляды моего отца; однако мессир Эд ему того не запрещал и вообще оставлял ему достаточно воли. Рено часто без спросу отлучался в деревню — особенно потом, когда начал превращаться из мальчишки в отрока и юношу. Сей достойный дамуазо на безделье не брезговал компанией наших вилланов и ходил со священниковыми сыновьями смотреть «дерево фей», под которым молодежь играла на дудках и плясала ради успеха в любви и для хорошего урожая. Рено даже хвастал, что у него в деревне есть настоящая подружка, и они ведут себя с нею «как мужчина с женщиной». Что это значило, я не знал, но испытывал инстинктивное смутное отвращение и легкую зависть. Меня-то никогда в деревню не отпускали.