Высокородный комтур и отец святой!
Не мне, ничтожному, поучать твою светлость, что предпринять, ибо, как сказано у Соломона премудрого, «не позволяй рту своему вводить в грех плоть свою» — но преданность моя орденскому братству побуждает высказать смиренные мысли.
О полоцком лазутчике, нечестивом Юргисе следует спешно оповестить людей ордена, а также присягавших римской церкви правителей замков. И поступить с полочанином так, как служители приснодевы Марии содеяли в Беверине и славянских языческских краях. Ибо слуга божий пришел не праведных отвращать от греха, но грешников. И пусть даже Юргис останется глух к голосу истины — схватив его, католические воины выломают зуб у дьявольского змея.
Да славится вечно господь бог наш и престол величия его!
Бенедикт из Ликсны
Год господень,
1237
Миновав Рижский замок, для чего пришлось сделать немалый крюк, Миклас с Юргисом продолжали путь по ненаселенным местам. По чащам, где рыскал зверь, где двигаться можно было, лишь ведя коней под уздцы, то и дело расчищая путь топором. Выбравшись из зарослей, они наткнулись на тропу, что вела к поросшему орешником и лиственными деревьями пригорку.
— Чую, пахнет гарью, — остановился Миклас.
— И мой нос чует. — Юргис вгляделся в густой кустарник. — Не хватало нам только наскочить на разбойничье гнездо.
— Оборони бог.
— Вдвоем против шайки нам не выстоять, и убежать незаметно мало надежды. У двуногих волков нюх лисий, прыжок рысий, да цепки они как клещ.
— Что верно, то верно, мимо них подобру-поздорову не проедешь. Удержат не силой, так колдовством. Как зажгут свечу на ладони покойника, какую каждый грабитель носит за пазухой…
— Так уж и каждый! — проворчал Юргис. Колдовская сила руки покойника его не столь пугала (хотя он, книжник, в эту силу верил так же истово, как не знающий грамоты — в силу письменного слова; известно ведь, что свеча, зажженная на высушенной ладони мертвеца, обладает могущественной силой), сколь опасался он возможности столкнуться с разбойниками лицом к лицу. Если и не одолеют сразу, то потом от них все равно не отвяжешься.
— Разведать надо. — Юргис опустил повод. — И крот высовывает голову на свет божий.
— Не ты! — остановил его Миклас. — В этом деле ловчее меня в дружине не было. На тебе и кольчуга брякает, а в моей каждое колечко барсучьим салом натерто. Ты вот укрой коней получше. Я погляжу, что там впереди, вернусь и все расскажу. А если не вернусь до полудня, уноси ноги. И помолись за меня предкам. Хотя вряд ли случится худое. Лесные бродяги не охочи убивать. Им бы только обчистить.
— Это так, — Выискивая взглядом, где укрыть коней, Юргис решил, что старый воин прав. Лесные налетчики всегда старались обобрать схваченного. Обчистить, как говорят у кривичей. Это правители замков после своих налетов оставляют трупы и пепелища. Знатные не обчищают, они разоряют. А вот соседи-литовцы не говорят «обчистить». Обходятся словом «грабить».
Наслушавшись полоцких книжников, Юргис-попович и сам полюбил рыться в словах, докапываться в них до корня. Искать главный смысл. Недаром в монастырском скриптории в книге книг сказано: «Вначале было слово. И слово было бог».
Слово — бог… Однако бог-то иудейский. Впрочем, разве только носители Христовой веры провозглашают могущество человеческого слова? Разве не словами обращается народ к Солнцу, Перкону, матерям Земли, Того света и другим? Всемогущ тот, кому известно настоящее слово.
Именно человеческое слово, а не подражание реву четвероногих. Бегая малым ребенком в ерсикских перелесках, Юргис пытался подражать волчьему вою или медвежьему рыку, и за это ему перепало немало оплеух. Даже от матушки, вообще-то на руку небыстрой.
«Лесного жителя нельзя дразнить. Кто передразнивает зверя, призывает беду. Лесным божествам нравится бродить в зверином облике, и услыхав такой крик, они гневаются».
У-у-у! У-у! — раздался в чаще орешника крик, неотличимый от воя раненого зверя.
Зверь или человек? Тот ли, другой — только напуганный до смерти. А испугал его не иначе как бывший ерсикский дружинник Миклас. Похоже ухватил кого-то за гриву и хочет вытащить из чащобы на свет божий.
Теперь до слуха Юргиса доносилось отчаянное пыхтение и ворчание, а потом уже и несомненно человеческое:
— Да не кусайся! Выйди, покажись! Убивать тебя никто не собирается!
Оставив коней, Юргис бросился на шум и чуть не столкнулся с Микласом, который волок упиравшегося человека, обряженного в грязные шкуры и лохмотья. Прижав к своей груди лохматую, светловолосую голову брыкавшегося, Миклас тащил его, ухватив под мышки.
— Уймись! Сказано ведь, никто тебе зла не сделает.
И Миклас попытался поставить схваченного на ноги. Теперь Юргис окончательно убедился в том, что это человек. Парень, в той поре, когда начинают заглядываться на девушек. С буро-черным, словно печь в овине, лицом, приплюснутым носом, покрытым шрамами подбородком, синими глазами. Голые руки и ноги, побуревшие, шершавые, все же больше походили на человечьи, чем лицо.
— Из берлоги вытащил. Из норы под сосновым выворотнем. Спал подле кучки беличьих да вороньих костей. Похоже, он не первый день пробавляется в лесу. Ну, отвечай ясно: ты кто таков? — встряхнул Миклас парня за плечи.
— Может, он по-латгальски не понимает? Чужак?
— Понимает! Только что орал по-нашему. Чужак не стал бы зарываться в нору под корнями. Говори: кто таков? Больной? Изгнанник?
— Изгнан-ный, — опустив голову, ответил тот.
— Гляди прямо, чтобы видеть, каков ты! Кто не смотрит в глаза, тот недобрый человек. — Миклас схватил пленника за руку. — Да не трись об меня задом! Пинка захотел?
— Да ведь бить будут…
— Будут, если заслужишь. Только не мы. И не тут.
— Не тронем тебя, если не будешь юлить, скажешь правду. — Юргис вытащил из кошеля на поясе ломоть черствого хлеба, переломил пополам, сунул кусок пленнику. — Подкрепись. Забыл, верно, и вкус печеного. Давненько не пробовал?
— Давно. — Сухарь захрустел на зубах лесовика. Зубы были редкие, обломанные. Видно, на подножном корму лишился он нескольких. — С Михайлова дня.
— Когда прогнали тебя?
— Ага.
— Откуда же?
Пленник на миг перестал жевать.
— Из Аулы.
— Аульского поселения?
— Оттуда.
— А зовут тебя как? — придвинулся поближе Миклас.
— Степа.
— Мать так нарекла?
— В царьградской церкви так назвали.
— В царьградской? — переспросил, удивившись, Юргис, но тут же сам и ответил — Ерсикекой, значит. Порой Ерсику называют Царьградом. По кривичской православной церкви, что основана в греческом византийском Царьграде.
Значит, Степа из Аулы. Из замка, где вскоре после сожжения дворца Висвалда обосновались заморские рыцари.
— И не страшно тебе было промышлять одному в лесу? — спросил Миклас. — В землях, что входят в округу замка, ловить и стрелять зверя разрешено лишь вотчинникам и их охотникам. Не боялся?
— Да я ведь не так, как охотники. Я силками ловил, мелких. И то, когда людей близко не было.
Парень уже сжевал Юргисов ломоть и теперь глотал слюну, стараясь пересилить приступ голода. Миклас достал из кошеля горсть сушеных бобов.
— Съешь, потом расскажешь о себе все. Кто отец, мать, какого рода. С рождения до этого вот часа.
— О роде, о семье, об аульском люде, — добавил Юргис. Ему хотелось поскорее разузнать о том, что происходило в Ауле — одном из замков Ерсикской земли. Замок этот стоял на большой дороге из Литвы в русские Новгород и Псков. Насчет самого изгнанника у Юргиса большого любопытства не было. Таких, кого прогоняли из обжитых мест, из своего рода и семьи, везде хватает. Своевольных, нарушающих обычаи, изгоняют в леса, болота или песчаные пустоши. Юргис мог бы дни напролет рассказывать, чего наслышался он о таких в Полоцке или вычитал в книгах. В Полоцке многие еще помнят жену князя Бориса Сватохину, которая повелела выдворить из княжества своих пасынков и тех, кто защищал их, поодиночке и по многу разом. Поминали и смоленского попа Авраамия, написавшего книгу «Златая цепь». Для больших и малых, рабов и свободных. Князь изгнал его на веки вечные к волкам и змеям.
Латгальские, кривичские, литовские, далекие царьградские роды изгоняли из своей среды и мужей в расцвете, и юных, и ущербных. Чтобы бились в отчаянии одиночества, страшась опасностей, что могут обрушиться на человека с деревьев, с земли, из воды. За то, что не держались свято всего, что было установлено церковью и правителями племени. Скорая смерть была бы для них слишком легкой карой. Пусть терпят муки, пока не издохнут, пока не разорвут их звери. Или — хотя бывало это так же редко, как падают звезды с неба, — пока не сжалится над отверженным кто-либо из власть имущих и не примет к себе в рабы.