Подвешенный высоко над огнем слабо кипел, распространяя округ сладковатые травяные запахи, маленький черный от копоти котелок. Множество всяческих крылатых козявок кружило у огня, в котором жизнь наиболее сумасбродных из них тут же и заканчивалась. Желто-горячие блики набрасывали на сосредоточенные лица волхвов подвижные огненные маски, подобные лику всемилостивого Хорса. А если оторвать взгляд от вьющегося пламени, увести его за пределы господства пульсирующего света и дать глазу свыкнуться с правилом ночи, то в небе, поначалу кажущемся угольно-черным, можно было разглядеть семь неутомимых светил созвездия Лося[35]. И, казалось, именно оттуда, из звездного далека, а отнюдь не от земли, прилетает точно мерцающий пересвист перепелов…
— Воистину, все это — Род… — точно соединившись из поющего лоска звезд, быстрых огненных бликов, кружения маленьких острокрылых насекомых, большой ночи и блестящих глаз возникли слова. — Создавая себя, Род создал жизнь. Суть жизни — это земля. Суть земли — вода. Суть воды — растения. Суть растений — человек. Суть человека — речь. Суть речи — чистосердечное восхваление Рода.
Избор закончил говорить, Торчин плеснул в огонь зелейного масла, ярко вспыхнувшего и на минуту окутавшего пространство редким дымом с ярким смолистым запахом. И тотчас вступил голос Святоши:
— Как создал Богов досточтимый Род,
Так сметет он их ветром времени;
Как родится мир молодого дня,
Так уносит сон чувства спящего…
— пел Святоша, не громозвучно, не страстно (совсем не так, как пели сейчас где-нибудь неподалеку свои песни гуляющие, раззадоренные душистым пивом и вожделением, мужики и бабы), но вместе с тем пел он широко и с той отдачей красивого низкого голоса, которая одна способна быть проводником к истинной сущности благозвучий и значений слова.
— Как сметет Богов досточтимый Род,
Так создаст их вновь в час назначенный;
Как потерян мир для того, кто спит,
Так возникнет он в утре розово-ом.
Последний растянутый слог, переменивший за время своей жизни три ноты, растворился в треске углей жертвенника, — Торчин еще плеснул на них немного благовонного масла, и тогда вновь взговорил Избор, поднимая глаза и раскрывая ладони к отверстию в тесовой конической крыше, где меж клочками белесого дыма можно было разглядеть ночное небо:
— Воистину, милостивый Род, мы желаем видеть тебя во имя твоей власти.
— Наша любовь Сварогу, — поддержал его Торчин.
— Наша любовь Святовиту, — шепеляво продолжил старец Борич.
— Наша любовь Стрибогу, — блеснул красивыми глазами Оргост.
— Наша любовь Перуну, — продолжал Богомил.
— Наша любовь Хорсу, — сам не понимая как, вовремя и верно вставил Словиша.
— Наша любовь Матери-сырой-земле Макоши, — нараспев произнес Святоша.
— И наша любовь подземному Ящеру, каждый день проглатывающему светлую колесницу Хорса, подобно тому, как великий и вездесущий Род в образе Ветра по истечении времен проглатывает всех Богов, сам непоедаемый, поедающий то, что не поедает никто, — замкнул круг Избор.
Хотя каждый из присутствующих понимал условность всего того, что касалось внешней стороны своих действий, все же это был способ сосредоточиться на мысли о неоднозначной сущности бытия, на свивании коллективным сознанием нитей правдивой любви. Покуда огромное мощное и неповоротливое народное тело отдыхало там, в долине, — здесь, на холме, кто-то должен был поддерживать огонь светочи горней идеи, чтобы создатель сего мира не подумал, будто земля опустела. Ни один человек этого круга не вкладывал в мятные-хвойные курения, пенистый напиток в резном деревянном ковше или мешковатые одежды больше значения, чем они могли вместить, но все эти обрядовые принадлежности были приятны, а главное — составляли обычай (или, может быть, осколки обычая), который сложился в те дни, когда мир был моложе и крепче, а значит — правдивее. И каменное изваяние на днепровской круче — это все же для нищих духом, чтобы они хоть как-то могли сложить из своих бедных ощущений доступный образ всеведения и величия.
Но каким бы не представлялся кому-то или самому Словише его духовный дар, способность, если не пребывать завсе на стройках духа, то во всяком случае почаще отыскивать выходы из лабиринтов плоти, — то непродолжительное время, которое он находился подле очага-жертвенника, мощью ли нарядных символов обряда или волею невыразимых сил, все неуклоннее обращало недавнюю боль в менее мучительную тоску. Оставалась обида, подобно птице Рах[36], реявшая над обожженной пажитью его души. Прежние беспощадные картины еще продолжали возникать перед его внутренним взором, но были они теперь какие-то странные, желто-красные, и виделась ему Добрава уже не на цветущем днепровском берегу, но будто у высохшего русла умершей древней реки, а от ее ног, от ее красивых полных ног с ямочками на коленках простиралась во все стороны, на сколько можно было охватить глазом, растрескавшаяся от зноя незнакомая красноватая земля.
Словиша оторвал взгляд от огня и принял из огромных рук Богомила пущенный по кругу ковш с хмельным напитком из сока стеблей священных растений, пригубил темного искристого питья, и уже в следующую минуту, при передаче ковша Святоше, иссохшие от внутренней борьбы черты лица его стали разглаживаться, большими и круглыми вновь сделались глаза, и юношески припухшие нос и губы тоже будто бы еще округлились. Все это собрание круглых черт, помещенное на крупной голове (не бритой, как у старших волхвов, но просто коротко остриженной), державшейся на длинной тонкой шее с массивным кадыком, смотрелось несколько потешно, если принять во внимание всечасно создаваемое ими выражение некоторого удивления. И было то мило, но уже второй взгляд принес бы и другие наблюдения: сквозь трогательное юношеское обаяние ясно просматривалась (то подтверждали и углубленный взгляд, и взвешенность голоса) вполне обозначившаяся дюжая и жизнестойкая личность.
— Воистину, состоит он из разума, — сызнова завораживал ночь роскошный голос Святоши, -
А тело его — ветра дыхание,
А образ его — белый свет,
А дела его — правда-истина,
А суть его — все пространство вокруг;
Он содержит в себе все деяния,
Все запахи, все вкусы, желания,
Охвативший собою все сущее,
Безгласный…
Безразличный…
«Я не называю тебя всемилостивейшим, — думал Словиша, — я не называю тебя несравненным… Я просто люблю тебя, моего брата, моего друга… Я ни о чем не прошу тебя, все равно все случится так, как ты решил в день создания этого мира, так пусть же содеется то, чему должно содеяться», — думал вовсе уж разомлевший Словиша, вновь уносясь взором к семи ярким звездам, как бы намечавшим очертания небесного зверя с крылоподобными рогами на голове.
И на то же самое созвездие Лося смотрела в тот же миг разметавшая по земле спутанные косы истомленная Добрава. Где-то рядом в ночи похрапывал конь Игоря, нетерпеливо переступая с ноги на ногу. А ее размеренно приподнимаемую вздохами грудь теперь уже вяло ласкала шершавая ладонь тяжелой мужской руки.
— Ты знаешь, у меня в соседней с вашей весью — становище[37], так я сегодня же пошлю туда человека, — уткнувшись носом и ртом в ее плечо, разнежено гнусил Игорь, — пусть коней приготовит и все, что потребно. Он тебя в Киев и свезет. А тебе на сборы три… Нет, давай, пять тебе дней на сборы, только уж ты не валандайся.
Да вдруг вовсе нежданно и порывисто, точно стряхивая случайный сон, подскочил на ноги, и, прежде чем Добрава успела сесть, князь был почти одет бодр и подтянут. Конь во тьме ободренно заржал.
— Да — а, но в дому у меня тебе сразу-то сладко, может, не покажется, — весело возговорил Игорь новым голосом, показавшемся Добраве каким-то отстраненным и обидно свободным. — Но ты, смотри, себя щипать не давай! Увидимся ведь в листопаде[38].
Внезапно ощутив неловкость от своей наготы, обнаруживаемой светом небесных светил, Добрава покрутила по сторонам головой, выискивая светловатое пятно валявшейся рядом рубашки, потянула ее к себе и тут же с поспешностью стала натягивать. Все возраставшие радость и оживление князя, казалось, уж начинали тяготиться протяжностью расставания. С порывистостью он приблизился к доселе сидящей на земле теперь уже одетой Добраве, поднял ее за плечи.
— Ну, что ты? — сказал, не отнимая рук.
И тут все собрание гигантских незнаемых до сих пор чувств, нахлынувших сегодня в ее душу, всколыхнулось, тряхнуло ослабевшее тело и ринулось наружу обильным потоком безудержных слез. Она не могла выговорить ни слова, да и не знала какие такие слова следовало бы ей произнести, и будь у нее время на размышление, вряд ли вот так сразу смогла бы она взять в толк, благоприятно или начетисто для нее сложились обстоятельства. Но лавина впечатлений, при всей их разноликости, была столь тяжела, что, видимо, только влага слез могла несколько охладить накал неразвитой юной души. Добрава припала к выпуклой твердой груди теперь уже своего мужа и только судорожно комкала шелк его рубахи, изобильно поливая его слезами.