Недалеко от устья затона стояла на клетках черная баржа. Вокруг нее, под днищем, на лесах, на палубе копошился народ.
На воде плавало бесчисленное множество лодок, завозен, брандвахт, мониторов и других деревянных «посудин».
Маляры красили каюты. Матросы грузили такелаж. Раздавалась потогонная «Дубинушка».
На низком месте расположились казармы — зимовки бурлаков. Отец всю жизнь прожил летом на судах, а зимой — в таких зимовках. Неужели и мне придется? Окна в зимовках узкие, как щели, в ширину баржевой доски. Полы земляные. Около стен нары в три этажа. Большая вода каждую весну заливает эти казармы, оставляя сырость на лето, осень и на всю зиму. Кое-где выкопаны землянки. Живут в них бурлаки по поговорке: «не тесаны стенки, да свой уголок».
Разный был народ в затоне. Слышались и плавный говорок нижегородца, и чоканье вятича; энергичная речь татарина перемешивалась с говором чувашей. Здесь можно было встретить и крестьянина-отходника, и настоящего бурлака-зимогора, не имеющего ни дому, ни лому, а одни только рабочие руки да рваные брезентовые штаны. В затоне работали и пермяки, и вотяки, и люди с Кавказа в тяжелых меховых папахах. И у всех на ногах лапти: лыковые, берестяные, с пермяцкой подковыркой.
Деревенские девки, работающие на промывке завозен, сердились, когда проходившие мимо рабочие заигрывали с ними.
— Акулина! Повыше юбку подоткни, не то подмокнешь…
— Иди ты, собачья морда!..
Я искал контору затона. Но сколько ни спрашивал, где она, эта контора, мне никто ответа не давал. Огрызались только:
— Посторонись, сопляк!
— Чего, кикимора, под ногами путаешься?
Я робко пробирался по затону и ушел бы обратно в Пермь, если бы неожиданно не остановил меня ласковый оклик:
— Молодец, заблудился, что ли?
Передо мной стоял седенький старичок в пиджаке со светлыми пуговками.
— Мне контору надо, дяденька.
Старичок трясущимися руками вытащил из кармана берестяную коробочку-тавлинку с табаком, понюхал, чихнул и с усмешкой проговорил:
— Дяденька? Да какой я тебе дяденька, я бакенщик Петр Казаковцев. Самый последний человек… Контору, говоришь, надо, племянничек? Ты чей?
Я рассказал о себе.
— Говоришь, Николая Ховрина наследник? Большеголового? Знаю. Мы с ним вместе в Сибири на «Ретвизане» бурлачили. Дружки были. Знаю Николая Ховрина. Что он теперя поделывает?.. Айда поговорим. — И мелкими шажками Казаковцев засеменил по берегу Камы, а я за ним…
Будка Казаковцева стояла недалеко от затона, на берегу, поросшем черемухой. От нее к приплеску спускалась аккуратная лесенка. На воде две лодки. Одна, с белыми набоями, — казенная, другая — своя. Рядом с будкой полосатый шест-мачта, знак поста бакенщика.
На полянке стоял самодельный стол на четырех кольях. Да еще две колоды вместо стульев. Поодаль большое пепелище костра.
Мы вошли в будку. Четыре шага вдоль да три поперек — вот и все жилье. Стены оклеены светлыми обоями. На полу — ни соринки. Чугунная печь, прослужившая, верно, не один десяток лет, выглядела совсем новой. У стены топчан — это и сиденье, и кровать для старика. Над топчаном маленький шкаф. На самом видном месте, в красном углу, висит белоснежный спасательный круг.
Я снял шапку, но в избушке икон не было. Бакенщик, заметив мое удивление, сказал:
— Иконы? Есть они. В ларе лежат. Вешаю, когда начальство приезжает. Уедет начальство — опять в ларь прячу. Есть иконы. Они казенные, в инвентарной ведомости записаны. А мне они ни к чему. Есть, есть иконы…
Петр Николаевич угостил меня чаем и рассказал о своем незабываемом горе:
— Сын был у меня, Андрюшка. Утонул он на реке на Печоре. Андрюшка, сынок был. Вели мы караван в низа. Погодка стояла дождливая. Побежал парень по рулю на другую баржу… Все ходили — ничего, а Андрюшка побежал и свалился. Пока пароход останавливали, так уже версты три отмахали… Искали его — не нашли… Я водоливом служил. С той-то поры много было горя пережито, много вина выпито. Не пью теперича, а горе осталось… Ты вот походишь на моего Андрюшку. Такой же он был молодец… Нету его больше у меня. Утонул Андрюшенька на реке на Печоре, милый сын… Ты у меня и ночуй. Будем вместе жить. Старый да малый…
До слез разжалобил меня старик. Я сразу полюбил его, как родного. И странно — его горький рассказ был для меня первой лаской на чужой стороне.
Утром хозяин объяснил мне, как найти контору затона, и я живо нашел ее. Не в пример бурлацким казармам, контора стояла в лесочке на высоком месте, да еще на сваях, хотя видно было, что ее никогда не топило.
Поднявшись по крыльцу, я осторожно и боязливо открыл дверь. Меня встретил окрик:
— Чего надо?!
За столом сидел огромный дядя в одной нижней рубахе. Из-под носа свисали рыжие усы, на голове большая лысина.
— Чего уставился?
— Я к вашей милости, насчет службы.
— Паспорт есть? — Я подал паспорт. — Так. Александр, значит, фамилия Ховрин. Сын солдата. От роду четырнадцать лет… Писать умеешь?
— Грамотный.
Начальник сунул мой паспорт в ящик стола и крикнул в соседнюю комнату:
— Сидор!
Вошел рассыльный.
— Отведи этого паренька к Юшкову. Ему, кажись, табельщик нужен.
Повел меня Сидор через весь затон. Снова резал уши скрежет землечерпалки, да так, что больно не только ушам, но и зубам. Неистовый шум кружил голову. А мы все шли и шли. Наконец добрались до большого сарая. Вокруг пыль столбом. Здесь теребили паклю для пробивки судов. Встретил нас сам Юшков — подрядчик.
— Ага! Углана приволок. Давай его сюды… Откудова?
Сидор доложил, что меня послали из конторы и велели сказать, что писать умею.
— Ага! Писарь. А ну, повернись!
Юшков так сжал мне локоть и повернул кругом, что у меня после этого три дня рука болела.
— Штаны трековые. На неделю не хватит. Все на хозяйское надеетесь… Вахромей! Объяви парню его должность. А ты, писарь, смотри у меня, не баловаться…
Хозяин скрылся в сарае. Оттуда высунулся Вахромей и поманил меня пальцем.
Вахромею лет под тридцать. Лицо бабье: ни усов, ни бороды. Одет в холстину, на ногах донельзя истрепанные лапти, а на голове форменная фуражка с серебряными топором и якорем. Фуражка линяла, и по лицу Вахромея текли грязные зеленые ручейки. Он положил мне руку на плечо.
— Такое твое дело, — сказал Вахромей. — Сегодня гуляй, а завтра будешь паклю теребить. Ногти остриги, не то до крови обломаешь. Еще будешь вести табель, записывать, кто робил, кто не робил. А теперь айда!
— Жалованье сколько положите? — осмелился я спросить Вахромея.
— Такое же, как и всем зимогорам. Тебе разве не говорили? Двадцать пять копеек поденщина, на своих харчах и на своей фатере. Да пять копеек за табель. Завтра, смотри, приходи, а то твой документ в волость пошлют из конторы и уведут по этапу обратно к тятьке-мамке, да еще и выстегают… Ну, топай отсюдова. Мне некогда. До завтрева, господин писарь.
До вечера я протолкался в затоне. Разыскал бакалейную лавку, чтобы купить кренделей. Меня заинтересовала вывеска: «Торговля протчими бакалейными сесными припасами Загидуллина». Какой-то шутник зачеркнул фамилию торговца и жирно смолой написал: «…торговля Агафурова». Агафуров — это известный на Каме купец-миллионер. Его фамилия на жалкой затонской лавчонке невольно вызывала смех. И самого Загидуллина бурлаки прозвали Агафуровым, но он не обижался.
Когда я вошел в лавочку, кто-то из покупателей спросил торговца:
— Как дела, господин Агафуров?
Загидуллин ответил:
— У Агафурова дела хорош. День торгуем, ночь воруем, год тюрьма сидим.
Когда я вернулся в будку, Казаковцев готовился зажигать бакены. Я напросился помочь ему. Мы взяли фонари и сели в лодку. Белый бакен зажгли на гриве затона, красный — у правого берега. Поплыли обратно. Я сел «в гребях», а старый бакенщик едва управлялся с кормовым веслом — так он утомился.
— Стара стала — слаба стала, — шутил он над собой. — Давно ли ты, Петр друг Николаич, один барку на быстроводье удерживал! Бывало, плывем… Надо пристать на ночевую, водолив кричит: «Петька! На берег с чалкой». А Петька и рад. Чалку в зубы. Перемахнешь с борта на яр… С чалкой перемахнешь. Упрешься ногами в землю. Кнеки на барке трещат. Травят чалку, дым идет от трения… Дым, а ты стоишь хоть бы хны. Так барка и остановится… По двадцати пудов в трюм носил. Ох-хо-хо! Был конь, да уезжен…
Казаковцев разбудил меня на восходе солнца. Он успел уже снять с бакенов фонари. Приготовил чай.
— Давай, Лександрушко, управляйся живее, Семен Юшков не любит, когда работнички на работу опаздывают. Не любит он.
Выпил я кружку чаю, сменил свои «трековые» штаны на старые брезентовые, которые дал мне Петр Николаевич, и, путаясь в длинных штанинах, зашагал к затону.