Скот отыскался к вечеру того же дня, а через двое суток разыскали и вора. Филимон, порешивший не уезжать из деревни, пока не закончит дело со скотиною, первым молча ударил похитителя по уху. Вдосталь избитого похитителя мужики свели в лес, застегнув на все костяные пуговицы его свитку и продев в рукава крепкую жердь. Так, с распяленными руками, и оставили в чащобе, заведя руки за дерева.
– Не уйдет! – заключил мужик-говорун, когда все было кончено, мужики постояли еще, проверили, надежно ли закреплено. И, не слушая покаянных слов вора, гурьбой пошли в деревню. Сашку новый староста пояснил угрюмо: – У нас не Москва! Ентого воровства у нас вовсе нет! Хватает татар, а чтобы свой, так вот… Дак не тронули его. Пальцем, можно сказать… Ничо, ентот постоит – другие умнее станут! – заключил, сплевывая, староста.
Ночью Сашок не спал, ворочался. Наконец толкнул под бок похрапывающего Филимона. – Слышь, брат! Може, тово, отпустим? – нерешительно выговорил.
– Ково?! – удивился Филимон. – Коли уж он по ентой дорожке пошел, не остановишь! Ему, дураку, надоть было из деревни подаваться куда в шайку, на дорогах купцов потрошить! Тогда бы, глядишь, и уцелел по первости! Пока княжие сторожа не поймали. А ентот… Раз… и к бабе под подол!
– Как ево нашли-то? – подивился Сашок.
– А прежний староста и выдал! – легко отозвался Збыслав, садясь на постели. – Не туши! Гляди, и слуги у тя воротились вси: и конюх, и стряпуха, и дворник! А иначе сидел бы ты и ныне на заднем дворе един как перст!
Все-таки еще через день Сашко упросил Филимона-Збыслава пойти в лес, проведать вора. Шел с мыслью выругать да и отпустить мужика. Одного не догадал – по случаю мора да трупов на дорогах развелось многое множество волков-людоедов. Волки и порешили вора.
Збыслав подошел первым.
– Сашок, не подходи!
Распяленный труп продолжал висеть на жерди, но ног у него не было – отъели волки. Не было и лица. Збыслав представил, как огромный волк, поставив лапы на плечи плененного вора и оскалив пасть, заглядывает тому в лицо, жарко дышит и потом рывком вгрызается в живую плоть – или уже мертвую? Поди, сперва выпустили кишки да отъели ноги?
– Не подходи, Сашок! – крикнул еще раз и пошел, сплевывая, ощущая тошнотные позывы, уцепив Сашка за рукав, бормотнул: – Волки объели! Пошли!
Сбившись с пути, долго выбирались из леса, и Збыслав все крутил головою, все сплевывал, не в силах унять дрожь в членах от страшной картины объеденного трупа и страшного представления, как волки подступают, подвывая, к бессильно распятому человеку, а тот бьется, уже не кричит, а хрипит предсмертно, замирая от ужаса. Жуткая смерть! – А не воруй! – перебивал сам себя. – В деревнях ить и запоров на дверях нет, некому воровать! Верно, что не на Москве.
А в глазах – все стоял видением полуобглоданный череп с одним нависшим круглым глазом, будто бы вытаращенным от посмертного ужаса.
Побыв еще два дня и убедясь, что жизнь у брата наладилась, Филимон отбыл, лихо проскакав деревней на своем отдохнувшем и отъевшемся жеребце. Сашок проводил его, выйдя за ограду. Сам он так лихо ездить верхом вовсе не умел, да и научиться не чаял. В Збыславе (материнским прозванием Буреке – три имени имел татарчонок!) говорила татарская кровь, степная, горячая, позволяющая знать коня, как себя самого. Он и Сашку сказал как-то, обучая его верховой посадке: – Ты поближе к холке садись, а как там – само покажет! Почуешь! – Сашок не чуял, ему и нынче было трудно ездить верхом. Впрочем, воинского искусства с него пока и не требовалось. В срок вспахали. В срок посеяли яровое: ярицу и рожь. Бабы горбатились на огородах, выставляя зады, сажали капусту, лук и репу. И опять не верилось, что в боярах раздрызг, что грядет война что князь Юрий таки не признал племянника своего.
А меж тем Юрий деятельно собирал полки, разослав по всем своим волостям вестоношей с призывом, отсеявшись, собираться на рать и идти с запасом и ратною справою к Галичу. В Лутонину деревню прискакал с тем же известием Сидор, Лутонин внук, дружинник Юрия, о чем Сашко узнал от Сергея Иваныча, заглянувшего в Островов, выяснить как там и что.
Поговорил с новым старостой, удовлетворенно вздохнул, а вечером, глядя на Сашка строгим взором, молвил:
– Ты теперь княжой послужилец, почти боярский сын! Будет война, пойдешь в поход на Юрия! – И, опустив голову, прибавил тихо: – Брата, Лутонина внука Сидорку, встретитесь коли на бою – не убей!
У Сашка от его слов холодом прошло по спине.
У князя Юрия было не трое, как многие думают, а четверо сыновей. И четвертый, Иван, о котором мало кому известно, был старшим. Он посхимился под именем Игнатия в Троицком монастыре и умер во монашеском чину в 1432 году на тридцать первом году жизни в Галиче, где и был похоронен.
Неизвестно, какая беда вывела его из числа деятелей своего времени. Возможно – психическая неполноценность. Могла быть и неполноценность физическая – княжичи той поры все должны были уметь рубиться в битвах и крепко сидеть в седле. Да и неизвестно к тому же, не перенесла ли его мать в пору беременности (первой!) какую-то психическую травму – возможно, в связи с предсмертными художествами своего отца. Не будем придумывать! Ушедший в монахи Иван был, во всяком случае, уже по этому одному не безумен и давал себе отчет в своих действиях. Да и дожил-таки до 30 лет! От чего он умер – не знаем, мор к тому времени на Руси уже почти прошел…
Дмитрий Шемяка поминал его по случаю еще в 1440 году, а значит, были какие-то основания, кроме обычных родственных, среди бурных событий времени, не забывать о покойном старшем брате.
И то, что умер Иван не в Троицком монастыре, а в Галиче, стольном городе своего отца, тоже говорит о многом…
Были ведь случаи – и не мало! – когда вполне здоровые люди из боярских и княжеских семей отрекались от богатства и почета, присущего званию своему, и уходили в монастыри, в затвор, в безвестность. И далеко не все из них прославились подвигами иночества, воздвигли новые обители и тем оставили свой след в скрижалях истории!
Так что не будем выдумывать. Был первенец у Юрия Дмитрича, по неясным причинам отрекшийся от утех и забот княжеской судьбы и ушедший со временем в монастырь. Ну а почему в Троицкий, где Юрий выстроил огромный по тем временам каменный храм, украшенный Юрьевым рачением живописью Андрея Рублева, – и объяснять, думаю, не надо. О сыне этом своем Юрий всегда думал со смутным ощущением – самому было неясно – какой? – вины. Вины и жалости, хотя Бог весть! – нуждался ли Иван в жалости своего отца?
Вот и сейчас, одолев многодневный путь от Звенигорода до Галича, вымокши, едва не утонув на переправе через Волгу и подъезжая, уже когда все стало знакомо вокруг, Юрий с привычною болью подумал о сыне. С болью и каким-то новым беспокойством, ибо предвидел трудный разговор с Иваном по возвращении своем – разговор о княжеской пре, о ссорах и сварах в семье Дмитрия Донского, против которых Иван был настроен решительно, полагая, что всё то дела Божьи, неподвластные человеку, а Божью волю надобно принимать без спору…
Но вот в разрыве лесов запоказывались все еще покрытые не сошедшим до конца снегом пашни, канавы, полные воды. вылезающие из-под снега объеденные костяки павшей скотины, вытаивший человеческий труп в ремнях и рванине, видно, по зиме еще погибшего черною смертию странника (кони, заполошно всхрапнув, шарахнули вбок, и бег саней пронес мимо облако смрада от разложившейся человеческой плоти). И уже подступали деревни к санному пути, избы, крытые темною волглой соломой, берестою, тесом и дранью, кое-где осевшие, редкие по весне стога, жердевые ограды поскотин и огородов и опять избы и кучки селян, уцелевших, выползших на свет Божий узреть своего князя, приветливо машущих ему рукавицами и шапками, и солнце, и сойки, и взлетающее с дороги с утробным карканьем воронье, и те вон, кони с жеребятами, выпущенные из стаи ради погожего весеннего дня, и мужик с возом дров, правящий в город и съехавший на обочину, дабы пропустить несущийся на рысях княжеский поезд и толпу верхоконных за ним.
Отгоревали еще одну зиму, не вымерли от «черной», теперь – выстоят! Сердце забилось учащенно, скоро – город, свой, ведомый до каждого бревна городской стены, город, им построенный и потому особенно паче Звенигорода любимый. (И всегда-то человек дело рук своих любит более того, что досталось ему по наследству или по дарению, – ибо в том, что наладил сам, заключена частица и твоей души.)
Поля, холмы… Яснеющие в весеннем воздухе главы церкви Спаса, крепостные валы и рубленые городни с шатрами башен над ними. И где-то начинает бить колокол (вестоноши обогнали князя на три часа), и уже вереницею выходят из ворот крепости встречающие. Юрий приосанился, подосадовав мельком на себя, что не сел в седло в виду города – но не теперь же, перед очами гляделыциков, выбираться из саней! Но вот уже и подголоски вступили в дело. Красным колокольным звоном встречает город своего князя, и сердце оттаивает с каждым ударом.