Далее все по чину: благодарственный молебен в храме (игумен Паисий – и тот приехал встречать!), баня, трапеза многолюдная, шумная, с боярами и дружиной. Осторожный после разговор с избранными боярами, озабоченными паче самого князя могущими быть пакостями от московской господы, тянущей к Софье и ребенку Василию. И только уже поздно вечером – сын.
– Батя, ты надумал спорить о вышней власти с Василием?
– С десятилетним мальчиком не спорят! С Софьей и Витовтом!
У сына были сальные волосы – редко и как-то неумело мылся Иван, угри портили его, так-то поглядеть – красивое лицо… Юрий всегда вздрагивал, когда видел сына после долгой отлучки.
– Голова болит? – вопросил Иван, горбился, кутая руки в рукава.
– Сейчас лучше!
– А ты подумал, что бы тебе сказал игумен Сергий? Ведь от одного тебя – токмо от тебя! – с нажимом повторил Иван, ищуще вглядываясь в лик родителя, – и состоит вся нынешняя пря!
– Не токмо! – Юрий отвечал спокойно, стараясь не поддаваться (гневаться на Ивана и вовсе нельзя было!). – Ратники, посад, многие бояре за меня!
– А дальше? – не отставал сын. – Ну, ты победишь, сядешь на столе Владимирском… А после тебя кто? Василий Косой?
Нахмурился Юрий. Вопрос был не в бровь, а в глаз – сам думал почасту, тем паче после ссоры с Василием: кто будет вослед ему? Кому передаст он власть, земли, десятки тысяч людей, поверивших в него? Что-то было не то и не так во всем, что происходило нынче на Москве! Может, он и не прав в самом деле. Что сказал бы великий старец, поболе тридесяти летов отошедший к праотцам!
– Ты еще и не родился на свет, Ванюшка, когда Сергия уже не стало! Что ты можешь ведать о нем!
Иван, прикрывая ладонью рот, покашлял негромко, и возразил с тихою укоризной родителю: – Я чел труд Епифания о Сергии и «Троицу» Рублевскую зрел! Дак потому…
– Ты многого не ведаешь, сын! И у Епифания далеко не все сказано об игумене Сергии! Люди спорят всегда, и на том почасту стоит земля! Нет большей беды, чем власть, не встречающая себе отпора, нет большего зла, чем то, которое может натворить правитель, перед коем токмо холопски преклоняют все ниже него сущие! А тут и гадать не приходит! Уступим – получим Витовта с польскими панами и католическими попами, и не станет Святой Руси! Сергий рать на Куликово послал! А ратью той не Мамай правил. Самого Мамая направляли фряги-католики! Не с Ордою, а с Римом дрались мы в пору ту! И нынче грядет на нас та же беда!
– Того не ведаю! Но спор ныне – о вышней власти, и ты приехал сюда, не остался на Москве! Стало, не веришь, что за тебя тамо станут многие! И Паисий…
Юрий, не сдержавшись, молвил резко: – Старец Паисий держит руку Москвы! Решил бы Фотий инако, и Паисий бы переменил! А что решит Фотий, ежели в Царьграде одолеют сторонники унии с Римом? Не ведаешь? И я не знаю того! Большие дела грядут, сын! Грозные дела! И не отроку десятигодовалому решать их! Софья с присными погубит страну, и мы все будем в ответе за то!
Иван молчал. Смотрел на отца хмуро, смаргивая. (Точно собака на хозяина! – пришло сравнение, и у Юрия неволею защемило сердце. – Что ты можешь, что ты тщишься решать, сын, ежели сам отвергся от власти и чаешь одного – уйти в монастырь, покончив счеты с княжеской участью своей!)
– Будет кровь, батюшка! – тихо молвил Иван. – Нехорошо, когда русские люди воюют друг с другом! Сам же ты говорил. И паче того – настанет и возрастет взаимная злоба в людях! На радость дьяволу и на погибель русской земле!
– Отец завещал! Слышишь, отец завещал мне править вслед Василию! – вновь не сдержал гнева Юрий.
Иван сидел, низко опустив голову так, что его давно немытые сальные пряди долгих волос вовсе заслонили лицо. И вдруг тяжелая капля упала на столешню. За ней вторая, третья. Сын плакал молча, сидел и плакал, не сдерживая слез.
Юрий вскочил, взял Ивана за плечи, притиснул к своей груди дорогую сыновью голову. На миг – только на миг! – просквозило: а не оставить ли это все, дав событиям течь по своей неведомой стезе и принимая сущее вовсе без спора? Он стоял, охватив сына, оглаживая его по волосам и плечам, и не ведал, что решить, чем помочь своему несчастному первенцу.
– Прости! – бормотал Иван. – Прости, быть может, ты и прав! Не ведаю! А токмо… – Он вдруг поднял голову, поглядел на отца снизу вверх. – Отпусти меня! – выговорил с надеждой.
– Хочешь в монастырь?
– Да, батюшка! К Троице хочу! К покойному Сергию! Не держи меня, отпусти! Не помощник я тебе, токмо докука! А там я буду молиться за тебя!
– Ну хорошо, хорошо, отпущу, коли так уж просишь. Еще подожди маленько! Вишь, я теперь и ратен и одинок!
– У тебя бояре, дружина… – начал Иван и не кончил, замолк. Безнадежно почуяв, что отец не отступит от своих намерений и вышних замыслов. А тем сверхчувствием, каковое зачастую дается убогим (почему искони и почитались юродивые на Руси), догадываясь, что не окончится добром для родителя, да и для всей ихней семьи эта пря! И прав владыка Фотий – но как это объяснить горячо любимому родителю? Как объяснить? И, в самом деле, что он понимает во всех этих многотрудных делах княжеских, на что сослаться, что высказать в перекор отцу? Господи! Сделай так, чтобы батюшке моему не достало срама в днешних труднотах вышней власти! Чтобы начатое днесь окончилось добром!
В сердце у него разгорался знакомый жар, растекаясь по плечам и обессиливая руки. Новый приступ, с которым Иван боролся как только мог и сейчас старался не допустить, изо всех сил прижимаясь к отцу. «Как я буду без тебя, батюшка! – думал со страхом и ужасом, – как буду без тебя, ежели ты погибнешь в днешней борьбе!»
– Прости! – пробормотал. – Я, верно, не должен был этого тебе говорить!
А отец продолжал немо гладить его по волосам и, по дрожи тела поняв, что у сына начался обычный приступ, склонился к нему и предложил иным добрым голосом: – Обними меня за шею, Ванюшка, а я тебя доведу до постели! Прости и ты меня, старика!
Довел, уложил, вызвал прислугу, повелел напоить горячим настоем целебных трав. А в груди уже прежняя жалость к сыну сменилась иным чувством – не раздражения, нет! А тяжести от бессилия своего что-то изменить, что-то исправить. Покойница-мать сторонилась Ивана, бросая его на руки мамкам и нянькам, и Юрий не корил ее за это, сам понимал. И все же озаботил себя учением отрока чтению и письму – и с такою радостью видел, как Иван сидит за Евангелием и псалтырью. Думалось – выстоит, овладеет наукою власти, пусть не в воинских трудах, но будет помощник отцу! Не вышло. Иван упорно и уже далеко не первый год хотел уйти в монастырь. Порою даже и сам Юрий соглашался в душе: ну, будет молитвенник за всех нас в княжеской семье! А хотелось большего. Тем паче, когда Василий Косой, рассердясь, порвал с отцом. В самом деле, не прав ли Иван, вопрошая родителя своего – кто будет за ним? Кто станет после него править волостями или даже всем великим княжением Владимирским? Но не Софья же со своим отпрыском, для коего уже сейчас убийство – наслаждение! И мысль, пройдя по второму кругу, опять возвращалась все к тому же исходному рубежу. И казалось порою: стоит добиться хотя бы первых успехов – и все станут за него, вся Москва! И уже не будет споров о великом княжении, которое он, Юрий, займет по праву!
Из Галича Юрий послал гонцов на Москву, предлагая племяннику перемирие до Петрова дня. А сам начал деятельно собирать ратных. Перемирие установилось само собою – пахали! Но на Москве, и особенно за Москвою, по Оке, сев кончали много раньше, чем в Галиче, и Юрий, рассылая всюду молодших дружинников с призывами, все боялся не успеть собрать рати, когда московская господа двинет на него великокняжеские полки.
С сыном Иваном, после того первого спора, он разговаривать избегал. Чуял, конечно, что Иван против его затей, но князя уже «несло», он уже не мог остановиться и остановить ратных сборов. Была и еще надежда: суметь переубедить Фотия, перетянув на свою сторону церковь.
Но как воздействовать на упрямого и властного грека? Этого Юрий не ведал. И, как выяснилось впоследствии, ошибался во многом. Во всяком случае убедить Фотия в своей правоте ему так и не удалось.
А весна шла семиверстными шагами, простираясь к северу. Уже пахали, и уже заканчивали пахать, и уже, не дождав Петрова дня, началось медленное движение конных ратей.
Лутоня, после давешнего нападения вражников на деревню, сильно сдал. Теперь он навряд ли тремя ударами длани смог бы убить вора.
Прохора, однако, Лутоня выходил. Внук, прихрамывая – память о разрубленных жилах осталась на всю жизнь, – ковылял по дому, справлял то и иное по мелочи, кормил скотину. Молчал. Рука еще плохо гнулась, и то бы все ничего, но погибшая во время набега Настена приходила на память ежедневно. А иную пору Прохор, воровато оглядевшись – не смотрит ли кто – а то и уйдя на сенник, мало что почти тридцать лет мужику! – начинал тихо плакать, вздрагивая, как в далеком детстве, сожалея, что не погиб сам вместе с женой, зарубленной ватажником. Дед, Лутоня, строго возражал внуку: – От плеча вкось! Все ить у ей перерублено было! – Дак ползла, – пытался спорить Прохор. – Ползла, – ворчливо возражал дед. – Бабы, они живучее мужиков. Ползла. Тебя вот выходил! – обрубал разговор Лутоня, а сам тяжко думал: «Женить? Да за убогого кто пойдет? Да и не забыть ему свою Настену!»