Все депутаты поднялись, как один человек, с возгласом:
— Верно! Верно!
Шум стоял необычайный.
Через две-три минуты спокойствие понемногу восстановилось, и председатель обратился к обер-церемониймейстеру:
— Собрание еще вчера решило остаться в зале после того, как король удалится. Я не могу распустить Собрание, пока оно не обсудит все и не обсудит свободно.
— Могу я передать этот ответ королю? — спросил маркиз.
— Да, сударь, — подтвердил председатель.
Обер-церемониймейстер вышел, и заседание продолжалось.
Сказать правду, сосед Жан, мы все ждали грозных последствий. Но спустя два часа мы увидели не солдат со штыками, а столяров — их прислали разобрать помост, возведенный для короля; они тотчас же принялись за работу. Новая уловка была придумана королевой и графом д’Артуа: не смея помешать нам силою, они решили одолеть нас шумом. Свет еще не видел таких подлых уверток!
Разумеется, новое унижение не помешало нам выполнить свой долг. Депутаты держали речи среди шума и грохота молотков, и рабочие, видя наше спокойствие, в конце концов побросали молотки и спустились со ступеней помоста — послушать, о чем тут говорится. Видел бы граф д’Артуа, с каким вниманием слушали они речи до конца собрания, как рукоплескали ораторам, их сильным и правдивым речам, он бы понял, что народ не так глуп, как воображают эти сеньоры.
Говорили Камюз, Барнав, Сийес; Сийес сказал, сходя с трибуны:
— Сегодня вы те же, что были вчера.
Голосовали сидя и стоя, и Национальное собрание единогласно объявило, что остается при своих прежних решениях. Наконец Мирабо, ярость которого поостыла, понял, что он ставит на карту свою жизнь, и сказал:
— Сегодня я благословляю свободу, давшую такие прекрасные плоды в Национальном собрании. Закрепим же нашу работу, объявив неприкосновенной личность депутатов Генеральных штатов. Делаем мы это не из страха, а ради предосторожности. Это обуздает сторонников насильственных действий среди советчиков короля.
Осмотрительность оратора понял каждый. Предложение было принято большинством голосов — 493 против 34. Собрание разошлось около шести часов, приняв такое решение:
«Национальное собрание объявляет, что личность каждого депутата неприкосновенна, что никакое частное лицо, корпорация, суд, двор или комиссия не имеют права во время или после заседания преследовать, разыскивать, брать под стражу или давать приказы о взятии под стражу депутата, держать его в заточении или давать приказы о его заточении без ведома, согласия, указания или предложения Генеральных штатов, что все эти особы и сами лица, получающие и выполняющие подобный приказ, откуда бы он ни исходил, являются презренными изменниками нации, виновными в тяжком преступлении. Национальное собрание постановляет, что в вышеупомянутых случаях оно будет принимать все меры для розыска, преследования и наказания всех зачинщиков, подстрекателей и исполнителей».
Отныне Мирабо нечего было бояться. Да и нам тоже. Личность королей священна лишь потому, что они, как и мы теперь, вписали это в свод законов. Обладать священным нравом — штука не плохая. Пусть только кто-нибудь попробует коснуться хоть единого волоска на нашей голове — вся Франция возопит и воспылает неукротимым гневом. Сделать это следовало бы с самого начала, но ведь мудрое решение приходит не сразу.
В конце концов двор, право, поступил благоразумно, не приняв никаких мер против нас, так как в продолжение всего заседания 23-го числа улицы Версаля были переполнены народом, и каждые четверть часа люди входили и выходили, сообщая всем остальным новости, так что народ знал все, что происходило на заседании. И если б на нас напали, весь народ ополчился бы на наших врагов. В это же время прошел слух об отставке Неккера и о замене его графом д’Артуа. Как только наше заседание закрылось, народ ринулся ко дворцу. Французская гвардия получила приказ стрелять, но ни один солдат не двинулся. Толпа проникла в апартаменты Неккера, и, только узнав из уст самого министра, что он остается, все разошлись.
В Париже гнев народа был еще более сильным. Когда распространилась весть — так мне рассказывали — о том, что король все отменил, вспыхнуло пламя восстания. Стоило лишь подать знак, и началась бы гражданская война.
Надо полагать, это правда, ибо, невзирая на советы принцев, на полки немецких и швейцарских наемников, которых вызвали сюда со всех концов Франции, несмотря на пушки, установленные в конюшне королевы, как раз напротив зала заседаний Генеральных штатов так, что жерла виднелись из наших окон, — несмотря на все то, что король самолично объявил нам, он все же повелел в послании к депутатам дворянства соединиться с депутатами третьего сословия в общем зале. И 30 нюня, то есть вчера, «гордые потомки завоевателей» пришли и сели подле «смиренных потомков побежденных». Они уже не хохотали, как тем утром 23-го, когда мы входили в зал, насквозь промокшие от дождя.
Вот такие-то у нас дела, сосед Жан: первая ставка выиграна! Ну, а теперь мы будем составлять конституцию. Работа трудная, времени потребуется на это немало. Впрочем, наказы тут, с нами, будем руководствоваться ими, — так сказать, следовать им.
Все жалобы, все пожелания народа должны войти в конституцию: «Уничтожение феодальных прав, барщины, соляной пошлины и внутренних таможен. Равенство всех людей в уплате налогов, равенство перед законом. Личная безопасность. Допущение всех граждан на гражданские и военные должности. Неприкосновенность и тайна переписки. Законодательная власть в руках представителей народа. Ответственность должностных лиц. Единое законодательство, единое управление, единство мер и весов. Бесплатное образование и правосудие. Равное распределение имущества между детьми. Свобода торговли, промышленности и труда». Словом — все. Все должно быть выражено ясно, распределено последовательно, по статьям, чтобы каждому было понятно и чтобы самый темный крестьянин знал свои права и свои обязанности.
Верьте, друзья, люди долго будут поминать 1789 год. Вот пока и все, что я хотел рассказать вам нынче. Постарайтесь поскорее сообщить мне о новостях. Мы хотим знать, что происходит в провинции, — мои собратья осведомлены об этом лучше, чем я. Пусть Мишель каждый день посвящает мне часок после работы — пишет, что творится в Лачугах и в окрестностях, и высылает мне свои записи в конце каждого месяца. Таким образом, мы всегда будем как бы вместе, как в прежние дни, и нам будет казаться, словно мы беседуем у камелька.
Кончаю письмо и всех вас обнимаю. Маргарита просит передать, чтобы Вы ее не забывали, а она-то о Вас всегда помнит. Ну, еще раз обнимает Вас
Ваш друг
Шовель».
Пока я читал письмо, дядюшка Жан, великан Матерн и кюре Кристоф молча переглядывались. Еще несколько месяцев тому назад тот, кто позволил бы себе так отзываться о короле, королеве, о дворе и епископах, тут же на всю жизнь угодил бы на галеры. Но все на этом свете так переменчиво, и то, что считалось невероятным, в один прекрасный день становится естественным. Я кончил, а все присутствующие молчали, и только немного погодя дядюшка Жан воскликнул:
— Ну, что ты думаешь об этом, Кристоф? Что скажешь? Пишет не стесняясь!
— Да, — ответил Кристоф, — уже его ничто не стесняет! И раз такой осмотрительный и умный человек, как Шовель, пишет в таком духе, значит, третье сословие силу забрало. Верно он говорит про мелкое духовенство — как нас называют наши владыки — князья церкви — мы вышли из народа и держимся заодно с народом. Наш божественный учитель, Иисус Христос, родился в яслях; он жил ради бедняков, среди бедняков и умер ради них.
Для нас он — высокий пример! Мы в своих наказах, как и третье сословие, требуем конституционной монархии, где законодательная власть принадлежала бы Генеральным штатам; мы требуем, чтобы было установлено равенство всех перед законом и свобода: чтобы злоупотребление властью, даже церковной, строго преследовалось; чтобы первоначальное образование было всеобщим и бесплатным; и чтобы во всем государстве были установлены единые законы. А знать требует, чтобы дворянки имели право носить ленты, отличающие их от простолюдинок! Знать занята только вопросами этикета, а до народа ей дела нет; сеньоры не признают за нами никаких прав и не делают нам никаких уступок, разве вот только в неравномерности налогов — да ведь это такая подлость! Наши епископы почти все из дворян и держатся заодно с дворянами, а мы — дети народа и идем с народом; значит, ныне существуют только две партии: привилегированные и не привилегированные, аристократия и народ.
Во всем этом Шовель прав. Но говорит он о короле, принцах и дворе чересчур уж вольно. Монархия — это наш оплот. Вот и видно закоренелого кальвиниста. Он воображает, что уже прижал к стене потомков тех людей, которые истязали его предков. Не думай, Жан, что Карл IX[89], Людовик XIV[90] и даже Людовик XV[91] так ожесточились против реформаторов из-за религии. Они внушали это народу, потому что народ интересуется только делами религии, отчизны, своими личными делами. Народу плевать на династии, и он не станет ломать себе шею ради выгоды первого встречного. Короли внушили народу, что он якобы защищает веру от кальвинистов, а те под предлогом религии на самом деле стремились основать республику, наподобие швейцарской, и, свив гнездо в Ла-Рошели, стали распространять оттуда идеи равенства и свободы по всему югу Франции. Народ воображал, что борется за религию, а боролся он против равенства, за деспотизм. Теперь-то тебе все ясно? Надо было изгнать и истребить кальвинистов, иначе они учредили бы республику. Шовелю это хорошо известно. Я уверен, что в душе он лелеет эту мысль, и тут мы с ним не сходимся.