— Но ведь до чего же гнусно обращаются принцы и вообще вся знать с депутатами третьего сословия! — воскликнул дядюшка Жан.
— Ничего не поделаешь, — возразил кюре. — Гордость повергла в пучину сатану. Гордость ослепляет тех, в кого вселяется, толкает на несправедливые и нелепые поступки. Поистине, ныне первые стали последними, а последние — первыми Одному богу ведомо, чем все это кончится. Мы же, друзья мои, будем по-прежнему выполнять свой христианский долг, а это лучше всего.
Все слушали его внимательно.
Немного погодя кюре и его брат в раздумье вышли из дома.
Конец первой части.
Часть вторая
Отечество в опасности
Я рассказал вам о том, в каком бедственном положении был французский народ накануне 1789 года, рассказал о непомерном бремени налогов, отягчавшем его, об отчете Неккера, из которого стало известно, как огромен ежегодный дефицит; поведал я и о том, как Парижский парламент объявил, что одни лишь Генеральные штаты имеют право устанавливать налоги путем голосования, рассказал о финансовых аферах Калонна и Бриенна, и двух собраниях нотаблей, отказавшихся обложить налогами свое имущество, и о том, как в конце концов, когда стало ясно — или плати, или становись банкротом, в Версале после стасемидесятипятилетнего перерыва созваны были Генеральные штаты.
Я уже говорил вам, что наши депутаты получили письменный наказ: уничтожить все внутренние барьеры стесняющие торговлю[92], упразднить ремесленные цехи с их старшинами[93], стесняющие промышленность, упразднить налоги и феодальные права, стесняющие земледелие, уничтожить продажу должностей и служебных мест, противную справедливости, пытки и прочие зверства, противные гуманности, монашеские обеты, противные семейным устоям, добрым нравам и здравому смыслу.
Вот чего требовали все наказы третьего сословия.
Но король созвал депутатов третьего сословия лишь для того, чтобы утвердить расходы двора, вельмож и епископов, чтобы уладить дело с дефицитом, взвалить его на плечи горожан, ремесленников и крестьян. Потому-то дворяне и священнослужители, увидя, что представители третьего сословия в первую очередь стараются уничтожить привилегии, отказались соединиться с ними и осыпали их такими оскорблениями, что наши депутаты пришли в негодование, поклялись не расходиться до тех пор, пока не будет принята конституция, и объявили себя Национальным собранием.
Обо всем этом и писал нам Шовель; его письмо вы читали.
Когда новости долетели до наших краев, голод еще свирепствовал вовсю, и бедняки питались полевыми травами, отваривали их в воде со щепоткой соли. В дровах, по счастью, недостатка не было. Гроза уже надвигалась, и телохранители его преосвященства кардинала-епископа притаились и не выходили из дома, чтобы избежать встречи с мятежниками. Да, грозное то было время, грозное для всех, а особенно для чиновников фиска, судей — тех, кто жил на жалованье короля. Все важные особы — прево, советники, синдики, прокуроры, нотариусы, занимавшие должности по наследству, теперь засели в старых савернских домах — эти прокопченные, обветшалые и неказистые зданья могут простоять века, зато рушатся от первого же удара кирки. Важные особы все это понимали, чувствовали, что надвигается гроза и посматривали на нас косо, с тревогой; они даже забывали пудрить свои парики и уже не приходили в Тиволи танцевать менуэты.
Новости из Версаля долетали до самых глухих деревень. Все чего-то ждали, а чего, никто не знал. Шли слухи, что солдаты окружили наших депутатов, не то припугнуть хотели, не то уничтожить. Посетители харчевни «Трех голубей» только и говорили об этом. Дядюшка Жан возмущался:
— Да что это за выдумки? Неужели же наш добрый король способен на такие мерзкие поступки? Да разве не он сам созвал депутатов своего народа, желая узнать правду о наших нуждах и заботясь о нашем благе? Выкиньте эти бредни из головы.
Пришельцы из Гарберга либо Дагсбурга не отвечали, сидели за столом, сжав кулаки, и уходили, думая свою думу.
Крестный говорил:
— Господь бог не допустит, чтобы королева и граф д’Артуа совершили переворот, потому что те, у кого нет ничего, всего добьются, ну, а если сражение начнется, то никто из нас не доживет до его конца.
Как он был прав! Никто из тех, кто жил в ту пору — из дворян, буржуа и крестьян, — не дожил до конца революции. Да она и до наших дней продолжается, и не окончится до тех пор, пока у нас не восторжествуют гуманность, справедливость и здравый смысл.
Так прошло несколько недель. Подоспела жатва. Голод в наших краях поослаб, и жить стало спокойнее, как вдруг 19 июля пронесся слух, что Париж объят пламенем, что были попытки окружить и разогнать Национальное собрание, что городские власти восстали против короля и вооружали горожан и народ сражается на улицах с иностранными войсками[94], а французская гвардия присоединилась к народу.
Тогда-то мы и вспомнили о письме Никола, и все слухи показались нам правдоподобными.
Приезжие из Пфальцбурга рассказывали о том же; Лаферский полк находится на казарменном положении, что ни час нарочные прибывают в губернаторский дом и во весь опор мчатся в Эльзас.
Представьте же себе, как все были поражены! Ведь к революционным переворотам еще не привыкли, не то что теперь. В голову никогда не приходило, что можно их совершить. Переполох был страшный.
В тот день все притаились, новостей не было никаких. Зато наутро мы узнали о взятии Бастилии[95]. Стало известно, что жители Парижа сделались господами положения, у них были ружья, порох, пушки. И это произвело на всех такое огромное впечатление, что горцы, вооружившись топорами, вилами и косами, спустились в Эльзас и Лотарингию; они шли толпами и кричали:
— В Мармутье!
— В Саверн!
— В Невиль!
— В Ликсгейм!
Они двигались по всем направлениям, сокрушая на своем пути все — даже хижины пастухов и дома лесничих, служивших князю-епископу, и, уж конечно, таможенные сторожки и заставы на больших дорогах.
Летюмье, Гюре, Кошар и остальные сельчане пришли за хозяином Жаном, чтобы не отставать от жителей Миттельброна, Четырех Ветров и Лютцельбурга. Он упрямился:
— Отступитесь от меня! Делайте что хотите!.. Я вмешиваться не стану!
Но, узнав, что жители почти всех эльзасских деревень уже сожгли грамоты о правах монастырей и сеньоров и что жители Лачуг собираются сжечь грамоты общины, хранившиеся в Тьерселенском монастыре в Ликсгейме, он надел кафтан — надо было попытаться спасти наши документы. И мы двинулись туда все вместе — Кошар, Летюмье, Гюре, я и все остальные.
Надо было слышать возгласы горцев в долине, надо было видеть всех этих дровосеков, пильщиков и возчиков, одетых в лохмотья, видеть все это несметное множество топоров, лопат, серпов и кос, мелькавших в воздухе. Крики звучали то громче, то тише, напоминая рокот воды в плотине «Трех прудов», женщины тоже вливались в толпу — пряди нечесаных волос развевались по ветру, в руках были обухи.
В Миттельброне от дома Форбена не осталось камня на камне; все грамоты были сожжены, крыша провалилась в подвал. В Ликсгейме мы шагали по перьям и соломе из выпотрошенных тюфяков, увязая по пояс. Из домов несчастных евреев вещи выбрасывались прямо в окна, их имущество рубили топором. Когда у людей нет удержу, они уже себя не помнят, все смешивается в кучу: религия, корысть, мщение — словом, все!
Я видел, как несчастные евреи бегут, ища спасения в городе; их жены, дочери с малыми детьми на руках исступленно вопят, старики, спотыкаясь и рыдая, плетутся позади. А ведь кто выстрадал больше них, обездоленных по милости наших королей? Кому, как не им, было жаловаться? Но уже никто об этом не думал.
Тьерселенский монастырь находился в древнем Ликсгейме; пять старцев, живущих в нем, хранили грамоты Брувилля, Геранжа, Флейсгейма, Пикхольца, Лачуг и даже Пфальцбурга.
Жители общин вместе с толпами горцев заполнили старые улицы вокруг мэрии; они требовали свои бумаги, но монахи рассуждали так:
— Если мы отдадим грамоты, они нас тут же перебьют.
Монахи не знали, как быть: толпа окружила монастырь, заняла все проходы.
Когда пришел дядюшка Жан, сельские мэры в треуголках и красных жилетах совещались близ водоема. Одни хотели все поджечь, другие предлагали вышибить ворота. Более благоразумные настаивали на том, что первым делом надо добыть грамоты, а дальше, мол, будет видно, и они взяли верх. Жан Леру был депутатом бальяжа, поэтому выбрали его и еще двоих мэров и послали в монастырь — потребовать обратно бумаги. Они отправились туда все вместе; отцы-тьерселенцы увидели, что пришельцев всего трое, и впустили их. Как только они вошли, тяжелые ворота захлопнулись.