— Значит, она все-таки у вас! — Юришич рванулся к записке, но Рашула спрятал ее. — Это только новое доказательство, какими средствами вы пользуетесь, чтобы уничтожить этого беднягу, перед которым вы виноваты, а он ни в чем перед вами не виноват.
— Разумеется, это доказывает и данное письмо.
— Однако вы его вернете, обо всем случившемся я доложу начальнику тюрьмы.
— Извольте! Мутавац вам будет весьма признателен, да и я вместе с ним. По крайней мере, не буду носить титул доносчика.
— Хотя бы покажите, дайте почитать! Я вам возвращу.
— Неужели это вас так сильно интересует?
— Непременно верну, честное слово!
— Честное слово? Посмотрим, не ошибусь ли, поверив вам? — Рашула протянул ему записку, Юришич пробежал ее глазами.
— Это могло бы сослужить вам отличную службу на суде! Я не вижу здесь ничего страшного.
— Мне-то, может, и сослужит, а вот Мутавцу навредит! — Рашула попытался взять обратно записку, но Юришич отвел руку с запиской в сторону. — Ну, честный человек, имеет ли для вас честное слово какое-нибудь другое значение? Тогда, стало быть, вы из моей школы.
— Честное слово существует только для людей, которые понимают его истинное значение, — возражает Юришич и прикидывает в уме, стоит ли возвращать записку. Имея ее в руках, Рашула в самом деле мог обвинить не только Мутавца, но и его жену. Неужели придется возвратить ему оружие, отнятое у человека, за которого он целый день заступался?
— Хорошо, держите ее у себя. Привлеченные в качестве свидетеля, вы освободите меня от необходимости самому его обвинять. Но серьезно, какое же значение имеет для вас честность, когда вы приписываете мне вину и осуждаете за нее, а Мутавца защищаете, хотя он действительно виноват? Кажется, я в таком случае точнее понимаю справедливость: ты виноват и должен быть наказан.
— Это правило вы применяете к другим, а не к себе. Я вообще не считаю, что наказание, вынесенное судом, и справедливость — одно и то же. Я не буду защищать то, что преступно, хотя в случае с Мутавцем это можно было сделать. Еще не осужденный, он сверх меры искупил свою вину. Я ему прочитаю записку, потому что она предназначена ему, а потом, если он согласится, верну вам. Но прежде вы должны возвратить ему картинку. Вы забрали у него и то и другое.
Держа записку в руках, Юришич поднял голову; из комнаты свиданий на втором этаже через открытое окно донеслись хохот и знакомые голоса его сестер и одной знакомой, чей приход его особенно обрадовал. Он посмотрел вверх, а в этот момент Рашула вырвал у него из рук записку, так что у Юришича остался только обрывок.
— Я вижу, и вы умеете шантажировать, — захохотал Рашула. — Картинку я ему непременно верну, она мне не нужна, а вот это мне потребуется. Мутавац! — крикнул он, а Мутавац, только что появившийся во дворе, стоял перед дровами и что-то высматривал там. — Впрочем, пусть он сам придет к нам.
— Чудовище! — крикнул Юришич и подождал немного, но Мутавац не обратил на это никакого внимания. Только из окна комнаты для свиданий откликнулся Наполеон, он позвал Юришича наверх. К нему пришли. Три прелестные барышни, целых три. «Иисусе, идите скорей!» Наполеон послал девушкам воздушный поцелуй и спрыгнул с подоконника. Опять все смеются, слышен осуждающий женский возглас.
— Вы проявили прыткость! — обращается Юришич к Рашуле, в душе упрекая себя, что позволил ему вырвать записку. Но нетерпение его растет. Что Наполеон там делает? — Возьмите и это! — сует он в руки Рашуле обрывок записки. — Мы еще встретимся. Оба остаемся здесь. — И он поспешил в здание тюрьмы.
— Желаю хорошо развлечься! — с улыбкой крикнул ему вслед Рашула.
Немного погодя из тюремного корпуса высыпало несколько человек и среди них Тончек. Подхватили козлы для пилки дров и встали в ряд друг за другом, Тончек с тележкой пристроился позади всех; ждут охранника, который должен отконвоировать их в город на работы.
— Ну, Тончек, как допрос? — подошел к нему Майдак из угла, где он разговаривал с Мутавцем. И Тончек — симпатия Петковича, надо, видно, и с ним быть в хороших отношениях.
— Допрос? — мутным, печальным взором окинул его Тончек, с трудом узнавая. А, это тот, что сидел на дровах до обеда. — Эх, да что допрос! Все в божьих руках. Эх, — продолжал он после некоторого молчания, — одно знаю, что никто мне не в силах помочь. Ни господин вельможный, ни сам император, один только бог.
— Да что же такое случилось? — встревожился Майдак.
Тончек снова помолчал. Оказалось, Наполеон напрасно советовал ему, как защищаться. «Был пьян немножко, но знал, что делал», так снова было записано в протоколе, и когда в конце он спросил следователя, осудят его или выпустят на свободу, следователь пожал плечами и сказал, что его надо осудить, потому что он знал, что делал, значит, был вменяем. «Вменяем» — это слово ярко врезалось в сознание Тончека, он, таким образом, внушил себе, что будет осужден. Настроение его совсем испортилось, он надеялся, что после этого допроса его освободят. Но вот беда, отвели его обратно в тюрьму, а сейчас гонят в город на работы. Немного утешает возможность подзаработать крейцер-другой, но ему все-таки стыдно. И вот сейчас он принялся растолковывать Майдаку, что случилось, но пришел охранник, раскричался, ворота открылись. Вереница заключенных с козлами на плечах, словно китайские пьяницы с позорными колодками на шее, потекла на улицу.
Ах, улица, какое это приятное зрелище, оно всегда приковывает внимание заключенных. Вот и сейчас они собрались вокруг Рашулы и как-то странно смеются. Всего приятнее видеть им людей в юбках, но на этот раз мимо открытых ворот, словно призрак, торжественно проследовал только похоронный экипаж.
— Сюда, сюда! — кричит кучеру Рашула, но ворота затворились, и он, поглядывая на Мутавца, отошел в сторону с Розенкранцем и другими писарями, которые все время держались кучно.
Мутавац, подобрав ноги, лежит под окнами караульного помещения. С помощью козел и перекинутой через них доски Майдак изготовил ему лежак, и после долгих уговоров, мол, здесь ему будет хорошо, здесь солнце, Мутавац улегся. Лежит он на спине, но из-за горба чуть боком, лицом к стене.
Солнце уже заходило за крышу тюремного корпуса, и последние яркие лучи падают именно сюда, в угол, но граница тени уже приближается к Мутавцу. Край черного покрывала поднимается от земли, ползет по ножкам козел — скоро уже солнце уйдет от Мутавца, и мрачная тень покроет его полностью. В городе звонит колокол — служат панихиду по принявшим смерть на Голгофе; звонит печально, как в пустыне, где никто не отзовется.
Мутавац лежит с закрытыми глазами, делая вид, что дремлет. А на самом деле даже теперь, отвернувшись от писарей, он закрыл глаза только из предосторожности и в надежде, что спящего, да еще во дворе, возле самой караулки, его никто не тронет.
Спустившись во двор, он сперва хотел подойти к дровам: может, все, что случилось в камере, было сплошным обманом, кто знает, а вдруг письмецо Ольги здесь? Ах, нет, оно в руках у Рашулы, пусть хотя бы картинку возвратит! Интересует его, конечно, и записка; но помимо прочего он не решился ее попросить у Рашулы еще и потому, что боялся узнать, о чем ему Ольга пишет. Непременно что-то страшное. Уж лучше не знать. Но картинка! С мыслью о ней Мутавац молится, не шевеля губами, сокрушенно молится. Но все-таки сомнения одолевали его, росла убежденность, что он и, разумеется, Ольга будут осуждены. Полдень давно миновал, а ее нет! Уже дважды она могла бы сварить обед. Уж не случилась ли с ней беда на кухне? О да, так оно и есть. Черно на душе у Мутавца, в груди теснит. Он открывает глаза, неотрывно смотрит в окно караулки и молится еще усерднее, еще сокрушеннее. Стекла на окнах отсвечивают и блестят, как фольга на теплой ладони. Горят и сияют, как алтарь, на котором зажжены все свечи, и в их пламени сверкают мрамор, подсвечники и распятие. Как похоже это окно на алтарь! Бормоча молитву, он поднимает глаза вверх, как будто на этом алтаре видит святыню. Вот если бы сейчас в окне появилась Ольга! Охранник, какой-нибудь добрый охранник впустил бы ее в караульное помещение, она бы сидела там, внутри, а он здесь, снаружи. И вот так смотрели бы они друг на друга через стекло. Никакого другого желания у Мутавца сейчас нет, только бы смотреть на нее. Ох, почему невозможна хотя бы эта малость?
В городе все еще звонит колокол. Как прекрасно было бы сейчас встать на колени в соборе перед алтарем, прикоснуться лбом к каменному полу и молиться, молиться — вместе с Ольгой! А потом, получив утешение, радостно вдвоем пойти домой! Так было, когда они опасались, что его арестуют. Уныло, безнадежно закрыл Мутавац глаза. На пальце у него толстое обручальное кольцо. Он подносит его к губам, целует, не может оторваться. Как будто его губы навеки прикипели к кольцу, этой последней реликвии разрушенной жизни.