К нам приблизились двое мужиков. Один из них был мой хозяин, другой был мне незнаком, но, судя по тому, как испуганно вскочил на ноги Лейба и побледнел, я догадался, что это был его хозяин.
— Тебе, свиное ухо, наказано было не гнать свиней к лесу? Наказано было или нет? — грозно крикнул незнакомый мужик, схватив Лейбу за вихор и притянув его к себе.
— А ты, пес, чего заходишь со скотиной так далеко от дому? — приступил ко мне мой хозяин.
— Глядь-ко! — изумился хозяин Лейбы, обращаясь к моему хозяину. — Тарань мою жрут! А жена ноне всех ребятишек перетаскала за энту самую тарань.
В эту минуту приблизился Беня, снял шапку, отвратительно улыбаясь.
— Они еще и не то делают, — донес он, указывая на нас. — Каждый день они выдаивают хозяйских коров и варят себе молочную кашу. Вот, посмотрите, — добавил Беня, отыскивая глазами мой котелок.
— Где котел, лиходей? — заорал хозяин, схватив меня за руку.
— Вон, вон, — указал Беня рукой. Проклятые собаки выдали меня, сбежавшись на запах молока к тому месту, где были явные улики моего тяжкого преступления.
Хозяин бросился туда. Я был пойман и уличен. С каким-то ревом бросился он на меня, смял под себя и так начал душить, давить и бить, что у меня хрустели все суставы, в ушах звенело, а в глазах сделалось так темно, как в глухую ночь. Долго ли это продолжалось — не знаю. Но когда хозяин перестал меня бить и топтать ногами, я продолжал лежать, ничего не видя и не слыша. Он несколько раз пытался поставить меня на ноги, но я падал опять как сноп. Надо полагать, что он сам испугался последствий своей жестокости потому что засуетился, побежал за водой и начал меня отливать. Когда я немного очнулся, то слышал болезненный, резкий крик Лейбы, все более и более удалявшийся. Должно быть, ему досталось не меньше моего. Как хозяин ни мучался со мною, а я идти не мог: одна нога не повиновалась, она была как деревянная и так страшно болела, когда я пробовал ступить, что я невольно падал. Хозяин, проклиная, оставил меня и сам погнал стадо домой.
Я лежал еле живой, растерзанный, с закрытыми глазами, горько рыдая. Мне показалось, что кто-то гладит меня по голове и плачет вместе со мною. Я с усилием открыл глаза. Возле меня, положа руку на мой лоб, сидел на земле Беня и горько плакал. Я отшатнулся от него, как от змеи.
— Прочь от меня, — прошептал я. — За что ты меня погубил? Что я тебе сделал?
— Не тебе, Ерухим, хотел я повредить, ты добрый, а подлецу Лейбе, отдающему собакам то, о чем просит у него брат.
— Какой ты нам брат? — заметил я и отвернулся.
Пришел хозяин еще с одним мужиком и потащили меня домой. Хозяин мой был расстроен, угрюм и молчал во всю дорогу. Меня положили в хлеве на соломе. Через час хозяин привел какого-то отставного солдата-коновала. Солдат долго ощупывал и вытягивал мою ногу, причинив мне нестерпимую боль, и, наконец, решил, что перелома нет, а только сильный вывих.
— Полечи ты его, ради Христа, Ефимыч, — упрашивал хозяин коновала. — Ишь беда приключилась.
— Зачем больно стукаешь куда ни попало? Не дерево же, тож живой человек, хоть и нехристь.
— Вот-те крест святой, Ефимыч, никогда не бивал, а тут уж больно провинился, ну, чуточку потаскал. Что ж, всяк грешен.
— Потаскал! А тя потащут, што запоешь? Ведь казенный, хоть и махонький, тож солдат царский, вот что, братец ты мой.
— Лечи, Ефимыч. Вот как возблагодарю.
— Чего лечить! Как на собаке присохнет. А ты его не трожь. Пусть недельку-другую поваляется на вальготе.
Я валялся долго, очень долго на вальготе, пока выздоровел и начал ходить, несколько прихрамывая. Во все время моей лежачки старуха приносила мне два раза в день какие-то помои, крохи и объедки и при этом всегда обзывала меня лешим и ублюдком и никак не могла простить мне тайком выпитого молока.
Когда я совсем выздоровел, наступила уже осень, а за нею потянулась суровая, страшно холодная зима. Осень и зима посвящались моим хозяином лесному промыслу. Он рубил строевой лес и по санной дороге свозил в свой просторный двор, откуда в начале весны, при половодье реки, сплавлял в лежащий у берега той реки большой город. К этому лесному промыслу хозяин начал ставить и меня. В то время, когда он подрубал толстые высокие деревья, я собирал валежник и срубал молодые, тонкие деревья. Нагрузив сани лесом, я свозил их с горы, с помощью баб и старика сваливал лес во дворе и возвращался назад с пустыми санями. Работа эта начиналась с самого раннего утра и оканчивалась поздним вечером. Это повторялось каждый Божий день с ужасающим постоянством, даже по воскресным и праздничным дням, несмотря ни на какую погоду.
Питались мы с хозяином одним хлебом с солью, а изредка соленой сухой и тягучей как подошва рыбой. Хозяину было тепло. Он был одет в двух кожухах и часто прикладывался к посудине с водкой, а я, как собака, мерз и дрожал в своем казенном полушубке, совсем оплешивевшем, и в дырявой шинелишке. Особенно зябли ноги, несмотря на постоянное мое постукивание и припрыгивание. Зато, возвращаясь вечером в жарко натопленную избу, похлебав горячей бурды с хлебом и уложившись у печки, я чувствовал себя невыразимо хорошо и засыпал глубоким сном. Меня не били и почти не ругали. Хозяин был доволен моим усердием. Все шло как нельзя лучше, когда со мною приключилась новая беда.
Хозяин имел привычку очень толстые, высокие деревья не сваливать совсем, а делать в самом низу ствола глубокую надрубку и так оставлять. Первый сильный ветер или вьюга валили надрубленные деревья без помощи человеческой силы. Таких деревьев с надрубками было множество в лесу.
Раз случилось, что хозяин, отправившийся куда-то из дому, снарядил меня одного в лес для рубки тонких деревьев, приказав мне к вечеру привезти валежник для домашнего обихода. Я запряг мерина в длинные розвальни и с утра отправился в лес. Утро было безветреное, тихое, солнце ярко светило. Мне предстояла тяжелая работа, но я был весел. При мысли, что я не буду целый день понукаем хозяином, буду работать, отдыхать и грызть свой черствый паек на свободе, не из-под команды, я развеселился до того, что запел веселую еврейскую песенку, как-то сохранившуюся в моей памяти. Мерин, казалось, сочувствовал моему настроению духа и с усердием взбирался на крутую гору, весело мотая головой. Перед ним, лая и ежеминутно озираясь и завертывая в сторону, прыгал косматый любимый мой пес, который всегда сопровождал меня в лес и с которым я охотно делил свою порцию липкого или черствого хлеба. Забравшись в глубину безлиственного леса, я отпряг мерина, привязал его к розвальням, наполненным сеном, и принялся за работу, напевая во все горло. Проработав таким образом без отдыха несколько часов и собрав целую кучу валежника, я с аппетитом поел и улегся в санях, чтобы немного отдохнуть, зарывшись в сено. Торопиться было не к чему. Я знал, что если возвращусь раньше урочного часа, мне зададут новую работу, а потому я и метил подогнать время своего возвращения как раз к заходу солнца, чтобы свободно завалиться на ночь у любимой печки.
Мой косматый друг взобрался ко мне на ноги и приятно их согревал. Мы оба, я и собака, как видно, крепко заснули. Меня разбудил мерин, порывавшийся освободиться от привязи, сильно дергая розвальни, к которым был привязан. Когда я выкарабкался из-под сена, я, к крайнему испугу своему, увидел, что солнце близится уже к закату. Оно тускло светило, укутанное в какие-то серые туманные тучи.
Погода разыгралась. Резкий, порывистый, холодный ветер неистово ревел в лесу и сильно шатал деревья. Мелкий снег плотной пеленой валил сверху и, направленный вкось крутящей вьюгой, больно хлестал в лицо, залеплял глаза и кружился в воздухе вихрем. Мерин, побуждаемый холодом и хлестким снегом, упирался передними ногами и подавался назад с видимым намерением разорвать недоуздок, удерживавший его у саней. Я встревожился. Мне предстояло еще нагрузить сани валежником и добраться заблаговременно домой. Я заторопился над спешной работой, а ветер и вьюга крепчали с каждой минутой. Все страшнее и сильнее ревело в лесу, солнце все тусклее и тусклее светило, и, наконец, совсем скрылось. Моя работа близилась уже к концу, оставалось прибавить еще несколько длинных полен для загрузки саней, увязать веревкой, мерина в оглобли — и в путь. Но вдруг, нагнувшись под одно толстое высокое дерево, чтобы подобрать подходящий валежник, над самым моим ухом заслышался страшный треск. В ту же минуту на меня навалилось упавшее дерево всей своей тяжестью и пригвоздило меня к земле. К счастью, снег был глубок и рыхл: дерево, упавшее поперек поясницы, глубоко вдавило меня в снег, но, зацепившись своей верхней частью за что-то, не раздавило меня, как букашку, разом. Однакож, тяжесть, доставшаяся на мою долю, была более чем достаточна для того, чтобы ошеломить меня и пригвоздить к месту. Я лежал под бревном лицом вниз. Глаза, нос и уши были залеплены снегом, а в спине я чувствовал какую-то тупую боль. Я попробовал выкарабкаться из-под бревна, но все мои усилия оказались напрасными: я только барахтался руками и ногами, но нисколько не продвигался вперед. Радуясь в душе, что меня сразу не задушило, я сначала не терял надежды, что удастся как-нибудь высвободиться. Однако после тщетных усилий, покрывших мое лицо и тело обильным потом, я почувствовал, что чем больше я барахтаюсь, тем постепеннее усиливается давление на мою несчастную поясницу. Бревно мало-помалу погружалось вместе со мной в рыхлый снег. Мне пришло на мысль, что придется, быть может, пролежать под этим страшным прессом целую длинную ночь, а, может быть, еще и больше, что тяжелое дерево может совсем опуститься на мою спину всей своей тяжестью и раздавить меня, что, наконец, я могу замерзнуть, пока поспеет помощь, — и я закричал ужасным голосом. Но свист рассвирепевшей вьюги покрывал мой детский голос настолько, что если бы помощь была от меня в десяти шагах, то и тогда мой крик не принес бы мне никакой пользы. Только пес услышал меня и прибежал, издавая короткий лай. Он понял мое страшное положение и суетился вокруг, визжа, лая, воя, облизывая и обнюхивая мое лицо. Я продолжал кричать до полнейшей хрипоты. Боль в пояснице я перестал ощущать, но я совсем перестал чувствовать свою спину. Потеряв голос и не имея более сил барахтаться, я притих. Вскоре холод начал проникать в самое сердце, руки и ноги коченели и почти мертвели, а кругом продолжало реветь, выть и кружиться.