— Случай редкостный, ваше благородие, но помочь господину можно. Только вы на то извольте глаза закрыть, а службе ущерба не будет. Как бы ошибкой поставим их в рекруты с отметкой «из государственных крестьян», и они ничего сами говорить не станут. Нам, коли что, — ответ не велик. Ну, дадут мне за оплошку выговор. Но только им самим это не подойдет, потому должны тогда уж полную службу несть, все семь годков. Льготами по образованию им пользоваться нельзя, как в документе об окончании заведения настоящее сословие прописано.
Должно быть, писарь предполагал, что охоту у Якова Александровича сразу отобьет. Тот и точно призадумался было. Семь лет потерять, не шутка ведь. Но тут же опять мелькнуло: «Видно, Кирюшке-то легче твоего, коли семь лет? Наболтал, нахвастал, да обратно теперь?» И поспешно сказал:
— Прошу вас, так и сделайте.
В этот же день Якова Александровича забрили за десять рублей, сунутых старшему писарю. Простился он с Кирюшкой, который пришел на набор в город и, пораженный новостью, уговаривал приятеля отказаться от этой затеи. Простился с дедом и через день двинулся маршем с прочими рекрутами через Новгород на Чудово, а оттуда чугункой в Питер.
И только уже в пути разобрался, что в горячке об очень важных вещах не подумал. Не сообразил, что и его кто-то любит, что и он кому-то нужен… Ведь мать-то, а главное, дед имели полное право рассчитывать на его заботу и помощь. Трудно становилось Якову Александровичу, когда вспоминал расставание с дедом. Как крестил и обнимал, как сказал с улыбкой:
— Помни, Яша, чтобы все по-гренадерски. — А у самого в глазах стояли слезы.
Только тут, в пути, понял рекрут, что для деда были эти слова как бы последним прощанием, не чаял, верно, свидеться больше. И ведь слова жалкого не сказал, намеком даже не попросил с ним остаться. А на кого его бросил? Старого старика, хоть, положим, и крепкого, но все же семидесяти лет?
Скверно чувствовал себя Яков Александрович до чрезвычайности. Горячка! Мальчишка! Но вспомнит Березу да то, как Стеша его возвратившегося нежданно увидела, и отступит от сердца. Опять подумает про деда — защемит…
В Петербурге новобранцев разбили по росту на несколько групп. Якова Александровича назначили в гвардию, что считалось почетно. Со всей необъятной России отборные молодцы шли в эти полки.
Второго января построили в Михайловском манеже несколько сот лучших рекрутов, и сам Александр II смотрел их, размечая мелком на груди, как животных, кого зачислить в какой полк. Подбирал не только по росту, но и по сложению, по цвету глаз, волос, усов, по общему оттенку кожи.
Когда дошел до Вербова, на миг только остановился, взглянул, чиркнул на его тужурке какой-то значок и бросил:
— В гренадерский.
От этого слова сердце у Якова Александровича екнуло — как дедова воля!
Так и внук стал гренадером, да еще в самом заслуженном из гренадерских полков, в гвардейском.
Стоял полк этой зимой на Петербургской стороне, а летом, с 15 мая по 15 августа, выходил в лагерь под Красное Село и на маневры. Место казарменное оказалось самое приятное, на берегу Карповки. За узенькой речкой, на Аптекарском острове, густо зеленел Ботанический сад.
Служба давалась молодому гренадеру без труда. Привычка к строгому распорядку дня сложилась еще в институте, а что до строя, ружейных приемов, гимнастики, словесности и прочего, так все это тоже было отнюдь не мудрено. Дядька — обучающий унтер — попался ему и нескольким новобранцам старательный, да еще земляк из Старосольского уезда.
Как раз в эти годы русская армия переживала переломный период. Проигранная, несмотря на героизм севастопольцев, Крымская война заставила царское правительство пойти на реформы. Готовился переход от рекрутской системы ко всеобщей воинской повинности, и Яков Александрович был взят в один из последних наборов старого порядка. Телесные наказания в полках были отменены и налагались только по суду. В гвардии среди офицеров, особенно молодых, считалось хорошим тоном вести себя сдержанно и высказываться гуманно. Одевали гвардейцев хорошо, даже щегольски, содержали чисто, кормили сытно.
Но хотя сквозь строй больше не гоняли и палок в казармах не было видно, однако почти все старшее поколение офицеров принадлежало к прежней, николаевской школе, и с первых же дней службы Яков Александрович увидел щедрые зуботычины, раздаваемые на ученье, услышал крепкую начальственную ругань, в которой самыми ласковыми словами были: «морда», «скотина», «сукин сын». Та же пропасть, что лежала между офицером и солдатом в дни службы деда Якова Федоровича, существовала и теперь. По-прежнему офицер был всегда барин, дворянин, «белая кость», а солдат — мужик, крестьянин, хоть не крепостной, но «временнообязанный» и все так же забитый, бесправный, бессловесный.
То, чего хотел Вербов, идя в набор, — окунуться в народную жизнь, близко узнать ее, — этого он достиг. Был солдатом среди солдат, учился тому же, чему учились они, ел с ними из одного бачка, спал бок о бок. Но и здесь первое время товарищи явно его чуждались, по говору и манерам чувствуя не свое, «господское». Не скоро удалось преодолеть это вековое, законное недоверие. Но когда привыкли и заговорили, — тут и пошли рассказы об управителях и барах, о горьких, голодных деревенских днях и совсем недавние впечатления, как объявляли «волю», где с солдатским постоем «для успокоения», а где и с жестокой поркой. Зато в веселые минуты какие сыпались остроты и побасенки! Какие песни услышал Яков Александрович, какие предания о родных местах каждого! Тут впервые вполне почувствовал он красоту живого русского народного языка и стал записывать наиболее поразившие его выражения, целые повествования.
Впрочем, откровенно разговаривать и записывать услышанное надо было с оглядкой. За «благонадежностью» в роте 14 деятельно следил фельдфебель, пучеглазый, краснорожий ругатель и драчун, постоянно приговаривавший: «Я на вас ужо гвардейский глянец наведу», «Я вас, чертей, насквозь вижу». Действительно, его глаз проникал всюду, вплоть до содержимого солдатских сундучков. А взятому на замечание приходилось солоно. Поэтому и читать в роте можно было только «благонадежные книги», религиозно-нравственные или сказки — те, что рекомендовало само начальство.
В городе у Якова Александровича знакомых почти не было. Нашел он двух институтских однокашников, но только и побывал у них по разу. Они никак не могли понять, каким образом и зачем очутился он в солдатах, жалели его, но и заметно стыдились соседей-жильцов, что к ним пришел такой товарищ. Солдатская форма начисто закрывала Вербову доступ в читальни и библиотеки, на концерты и в театры. «Защитник родины» в дни редких увольнений из казарм имел право идти только по мостовой, где не ходит «чистая публика», непрерывно козыряя и становясь «во фронт», слыша презрительную кличку «кислая шерсть», не имел права ехать в извозчичьем экипаже, сидеть в общественных садах.
Но не только эта сторона казалась Вербову нелепой в солдатской жизни. Уже в первые месяцы строевого обучения он понял, как плохо велась боевая подготовка войск. Назначение гвардейских частей заключалось прежде всего в столичной показной службе, в постоянных парадах, разводах, караулах, то есть в умении безукоризненно равняться на церемониальном марше, выровнять штыки, вытянуть носки, «есть глазами» офицера. Начальство занималось исключительно внешней выправкой и ружейными приемами, не имеющими боевого значения. А штыковой бой и особенно стрельба стояли на последнем месте. Хотя метко стрелять из старых, заряжавшихся с дула, ружей, расхлябанных постоянной чисткой кирпичом, было просто невозможно. Рассыпному строю, умению применяться к местности не учили вовсе. Солдат, как и сто лет назад, оставался плац-парадным «механизмом, уставом предусмотренным».
А между тем очень скоро Яков Александрович понял, какой благодарный материал для обучения и воспитания представляли его товарищи, сколько было в них здравого смысла, смекалки, верности глаза. Как жадно схватывали они любые знания, как легко было бы привить им идеи патриотизма, воинской чести, боевого товарищества. И теперь они стояли друг за друга горой, отзывались на чужое горе, делились чем могли. Наряду с этим, наблюдая отношение к службе офицеров, слушая обрывки их разговоров, Вербов убеждался в их малом образовании, в пустоте духовной жизни, в том, что для большинства военное дело не было призванием, а только сословной традицией. Они совершенно не интересовались тем, что творилось в роте в их отсутствие, каковы отношения унтер-офицеров с рядовыми. Даже лучшие из них смотрели на занятия с людьми по-чиновничьи: отбыл положенные часы — и ладно. Но зато многие из начальства были закоренелыми казнокрадами. Воровали на солдатской пище, на сапожном товаре, дровах, на свечах, на ремонте казарм, на корме обозных лошадей, на варке ваксы, на смазке амуничных ремней — на всем большом и малом, что окружало солдата. До него доходила едва ли половина того, что выжимало правительство на содержание войск с нищего крестьянства, с солдатских же отцов и братьев.