Вслед за тем мой господин оценивающим взглядом окидывал и меня – разодетого так, словно я был визирем. Под конец – то были странные минуты, и я не могу умолчать о них – Джем приступал к самому трудному: к тому, чтобы привести в должный, по его мнению, вид свое лицо, стереть с него всякое человеческое чувство, повести до полнейшего, величественного бесстрастия. Он казался поистине идолом, а не человеком в эти каждый год повторявшиеся часы.
Обычно монахи раздражали его, но в такие дни Джем требовал их присутствия. Они выстраивались двумя шеренгами на всем его пути, в полном облачении и тоже с застывшими лицами.
Мы шли между этими шеренгами. Лестницы замка часто бывали узкими, никто ведь не мог предвидеть, что они когда-либо послужат для столь парадных приемов, – наши расшитые халаты терлись о рыцарские кольчуги; пол местами бывал покороблен, так что Джем не выступал, а словно подпрыгивал; двери так называемой приемной тоже нередко бывали слишком узкими, чтобы в них могла пройти строем стража султана Джема, и она неловко проталкивалась, издавая металлический звон. Но сам Джем в этих провинциальных замках неизменно являл собой великолепное зрелище.
Я со смиреннейшим видом шел позади него, как и подобает султанову визирю, шел словно вслед за солнцем. Поднявшись на несколько ступеней, Джем останавливался перед наскоро сооруженным троном. Он не садился. Короткое время стоял, бесстрастный и невообразимо красивый в своем невообразимо пышном убранстве. Живой образ владетельной мощи представал перед подданным, ошибившимся в выборе повелителя.
Забавно было наблюдать за этим подданным – впрочем, они каждый год бывали разными. Я видел, как Джем мгновенно ослепляет его и, безусловно, поверг бы ниц, не держись посланец настороже. Не только потому, что Джем был легендой; все еще не померкло прославленное обаяние Джема, оно продолжало пленять и властвовать, несмотря на то, что почти не находило пищи в этих чужих замках, населенных псарями, оруженосцами и в лучшем случае мелкими дворянами, несмотря на одиночество и туманное будущее. Мне кажется, что самой Долговечной чертой Джема было именно его обаяние.
Несколько мгновений мой повелитель как бы купался в восхищении своего пока единственного в этом году подданного. Он уносил это восхищение с собой, по лестницам, переходам и покоям замка; он прятал его у себя под подушкой, чтобы ночами порадоваться на него; захватывал с собой на охоту и прогулки. Когда во время такой прогулки Джем вдруг отставал с мечтательной улыбкой па устах, я был совершенно убежден, что он предается воспоминаниям о том преклонении, упивается мыслью с своих еще не померкших чарах.
Слабое утешение, говорите вы. Справедливо. Но знаете ли вы, что значит неутоленное тщеславие для двадцатипятилетнего баловня судьбы, полного энергии и здоровья? Оно сильнее любого неудовлетворенного чувства, несравнимо ни с жаждой в пустыне, ни с неразделенной страстью, даже со смертью от голода. Сжигающее и всеобъемлющее, оно превращало Джема в факел нетерпения. «Когда же? – восклицала, а порой и неистово вопила каждая клеточка его существа. – Когда же я наконец возглавлю поход, одержу победу и султаном войду в Топкапу! Когда?»
О, как я понимал его! Я, которому свобода не подарила бы ни победы, ни престола, который стремился к свободе как простой смертный и не видел в ней ничего, кроме свободы. Одного этого стремления хватало, чтобы заполнить все мои помыслы, мечты и сновидения. Оно, пожалуй, даже изменило мои жесты, походку настолько, что я от каждого ожидал вопроса: «Ты еще здесь, Саади? А как же свобода обходится без тебя?»
Она обходилась… Где-то (везде, кроме Рюмилли, Монтрей-ле-Виконта, Рошшинара и прочих замков Дофине) мои ровесники жили как мужчины – вели войны, торговали, строили дома, делали долги и детей, а я катался верхом в окружении предупредительных тюремщиков и прибывших по приказу дворян, стрелял зайцев, вечерами слушал пошлые песни о прельщенных девах и наказанных богом злодеях и попивал разбавленное французское винцо. Каких размеров была та бочка, что за столько лет не была осушена, что не иссякла та подкрашенная водица, какой поили меня, любителя кипрского и ширазского вина, густого, как кровь умершего от жажды бедуина!
Ах да, я опять отклонился в сторону. Какими событиями отметить те дни, минувшие для нас без всяких событий? Как описать всех тех дьяволов во плоти, что набросились на нас, дергали в разные стороны и принудили к поступкам, которые вы назовете бессмысленными, а может быть, и смешными?
Итак, мы были в Рошшинаре. Избавлю вас от описания этого замка, к чему описывать все наши пристанища – они были остановками на нашем жизненном пути, поскольку в каждом из них мы оставляли что-то от себя, пока не оказались такими, какими нас произвела на свет мать, – нагими не телом, но духом. Рошшинар был ничем не хуже других – замок средней руки. Владельцем его был командор Авиньона – ведь мы продолжали скитаться от одного иоаннита к другому.
В Рошшинаре нас, естественно, стали одолевать посещениями, устраивать в нашу честь зрелища – я уже не представлял себе дня, не заполненного чем-либо подобным, и начал подумывать, что счел бы благодеянием, если бы однажды поутру меня принялись колотить и колотили до вечера – по крайней мере разнообразие! Тщетно задавал я дворянам Дофине все те же вопросы – спрашивал, как всегда, о Карле. Ответы звучали неопределенно: он пребывал то ли в Шамбери, то ли в Лионе, у родных.
Я чувствовал, что эти ответы растравляют нетерпение Джема, так же как соль – открытую рану. Две надежды еще жили в нас: Карл и Корвин. Карлу за весь год ничего не удалось предпринять. А Матиаш? Отчего все наши посланцы в Венгрию, тайные и явные, словно проваливались сквозь землю, отчего Орден в своих посланиях никогда не упоминал о Корвине?
«Пусть это неосторожно, но следует выспросить о нем, Саади, – решил Джем. – Братья нам солгут, я знаю. Но не побеседовать ли тебе с кем-нибудь из этих дворянчиков или их оруженосцев?»
В Рошшинаре Джемом овладело новое настроение: Джем счел, что пришла пора действовать. Чересчур долго уповали мы на мировые силы. От этого решения, разжигаемого нетерпеливостью, Джема просто лихорадило. Но это все же было терпимее, чем прежние сетования или приступы болезненного отчаяния. Теперь Джем Днем и ночью – чаще всего ночью – изобретал несбыточные планы и подробнейшим образом излагал их мне. Возможно, что они были следствием его болезни (я уже более не считал его вполне здоровым) либо же естественным ответом на все то, что выпало нам на долю или вырисовывалось в будущем. Так или иначе, Джемом завладела мысль о побеге.
– Только бы нам добраться к Карлу, в Шамбери! – шептал мне Джем ночью, когда все кругом, казалось, было погружено в сон, но мы знали, что нас подслушивают. – Карл снабдит нас охраной до границ Венгрии. В этом нет ничего невозможного, Саади!
– Это совершенно невозможно. У магистра и короля самое малое десяток соглядатаев в Шамбери. Через два дня оба узнают, что ты находишься там. Поверь, в их силах принудить Карла! Бегство в Савойю не выход.
– Тогда нам остается добираться в Венгрию самим. Не разубеждай меня, Саади! Что, если завтра у нас отнимут и эту возможность? Отчего не попытаться, Саади? Что потеряем мы? Их доверие?
– Видимость свободы, какой располагаем ныне, Джем. Ты недостаточно ценишь ее. Мы можем навлечь на себя заточение. В самую обычную тюрьму. Без всякой надежды. Сейчас у нас хоть есть надежда…
– Нет и нет! – Джем вспыхивал так, что я пугался, как бы он не заговорил во весь голос. – Время уходит. Быть может, через несколько месяцев Корвин откажется от войны с Баязидом. Минуты дороги, Саади! Нам следует завтра же…
По-разному завершались наши разговоры. Джем приказывал мне либо изучить дороги между Дофине и Венгрией, либо узнать, чем сейчас занят Корвин, как относится французский король к Карлу и прочее.
Я еще ночью обдумывал, о чем буду заводить разговор в течение дня. Хорошо, что я одновременно и сочинитель и певец – привык держаться перед слушателями и мгновенно исправлять любую оплошность. Ехал ли я верхом или прогуливался в обществе местных сеньоров, я не выпускал из рук нитей игры. Чаще всего рыбка ловилась на простейшую наживку: я притворялся пьяным (принято ведь считать, что поэты редко бывают трезвыми) и обрушивал на собеседника поток слов, по-видимому не всегда правильно произнесенных, потому что надо мной посмеивались. Я раскрывал свою душу, мечтания и таким образом вызывал в ответ скудную, случайную откровенность.
Никогда не расспрашивал я о дороге в Венгрию, это было бы чересчур очевидно. Я надеялся, что, если побег удастся – впрочем, мне никогда не верилось в это, – мы отыщем путь по звездам. Но зато я по крупицам собирал вести о событиях в Европе.
Каждую из них Джем встречал восклицанием: «Вот видишь, медлить нельзя! Мы ничем не рискуем: Д'Обюссон не убьет меня, потому что я приношу ему золото. Придумай, сделай что-нибудь, Саади!»