Если не мог точно знать, то чувствовал, что они, боевые товарищи, не только неверны — они умышляют против него.
И действительно: казаки Иван Творогов и Федор Чумаков уговаривали всех прочих Пугачева выдать властям. Чтобы раскалить себя, поминали его вины важные и пустые: не мог, дескать, подписать бегло указ, да взятый им сан уронил в глазах войска женитьбою на простой казачке Устинье Петровне, да и мало ли что….
Чтобы остаться им только в своем яицком кругу, заговорщики потребовали от всех прочих спутников Пугачева сдачи коней. Насильно спешенных ими людей они пустили идти на все четыре стороны. И осталась от могучей и страшной орды едва ли дюжина.
Наконец наступил последний путь не то что власти — самой свободы Емельяна Пугачева, императора Петра Третьего.
Казаки, пошедшие на охоту, нашли неких старцев в землянках, а при них огород и бахчу спелых дынь. Пугачев пригласил товарищей ехать к тем старцам за пищей.
И, как часто бывает как с палачом, так и с жертвой, когда уже оба знают — одному гибнуть надо, другому его погубить, — они в самый последний миг испытуют судьбу: авось пройдет еще мимо!
Пугачев, бывало, устраивал состязания башкирцев и калмыков на лучших отборных конях, чтобы в свою конюшню отобрать победителя, и хранил как зеницу коня-молнию на последний свой день, для последнего бега.
И вот почему сейчас он же сам, уже ведая про измену казаков, велел оседлать себе коня наихудшего?
Ведь знал, что идет не с подручными, а с врагами, идет в такое пустынное место, где им всего легче его будет взять.
А почему это Иван Творогов, решивший твердо недавнего друга, сейчас уж «злодея», выдать властям, дабы миновать для своей головы смертной плахи, — почему вопреки своей выгоде, превежливо стал упрашивать Пугачева взять себе коня лучшего?
— Вы такую худую лошадь под себя берете? Неравно что случится, было бы на чем вам бежать!
И Пугачев Творогову:
— Берегу хорошую впредь!
А что хорошего ждало его впредь? Измена, арест, четвертованье в Москве на Болоте?
Подъехали к старцам: Творогов на отличном коне, Пугачев на плохом. Старцы свои души спасали. Они развели чудесные дыни и отказа в них ближнему дать не могли. Повели казаков брать на выбор. Осталось вокруг Пугачева меньше народу, чем в те начальные решающие дни, когда он впервые сказал, распахнув грудь и указуя на рубцы от ран: «Вот они, мои царские знаки!»
И спросил его Чумаков, в последний раз применив к нему царский титул:
— Что же, ваше величество, куда думаешь дальше?
Екнуло сердце вещее. Ведь только что порешили — куда, и снова чинится допрос. И зная, что не дело спрошено, а по умыслу, сказал с неохотой:
— Идем к Гурьеву городку. Перезимуем там — и айда за Каспийское море, подымем орду…
Перебили казаки:
— Хватит нам под тобой воевать! Безмолвные, что ли, мы?
Понял тут: совсем это конец. Отработала на мирской пай его черная борода…
Подошедший сзади казак схватил его вдруг крепко за руку выше локтя. Он не удивился, когда казаки крикнули:
— Отдай свое оружие Бурнову!
— Не дорос Бурнов, ему бесчестно мне отдавать, — сказал с гордостью Пугачев. — Я отдам своему полковнику Федульеву.
И Федульеву, сняв с себя сам, отдал шашку, пороховницу и большой нож.
Посадили казаки Пугачева на его худую лошадь и повели ее под уздцы. Творогов же поехал рядом на своем, на лихом коне.
Зажглись глаза у Пугачева и, глядя в упор на былого друга, он сказал:
— Иван, отъедем-ка в сторону, сказать тебе слово хочу!
Отъехали.
— Что пользы тебе меня потерять и самому погибнуть?
Твердо знал былой друг — сам-то он, ежели предаст, не погибнет.
И, не моргнув, выговорил Надёже смертный его приговор:
— Как задумали против тебя, так тому быть.
Рванул Пугачев коня, ушел в степь…
Эх, если б того коня-молнию, что оставлен им про запас!
Ведь вот он… наступил бег последний. И плоха под ним лошадь.
Догнали. Связали.
И бранили его тут, сколько кому на память пришло…
Так показал в секретной комиссии Иван Александров, сын Творогов, любимец Пугачева, полковник и судья военной коллегии.
И спросить: где были верные, те, что не стали б предателями?
Казнены. Пали в боях. Пропали без вести.
Каждый из генералов, одновременно прибывших в Яицк для принятия преданного казаками Пугачева, хотел первым послать весть верховным властям.
Разогнали курьеров с депешами, и каждому было сказано:
— Коль хочешь успеть по службе, обгони всех других.
А за обладание самим Пугачевым поднялся превеликий спор.
Председатель секретной комиссии, двоюродный брат фаворита и однофамилец Павел Потемкин, хотел вырвать злодея из рук Суворова. А главнокомандующий граф Петр Панин, страдавший от лагерной жизни сугубыми подагрическими коликами, почитал за собой одним сие право. Пользуясь своей почти неограниченной властью, он приказал, неусыпно следя за пленным, доставить его в свою штаб-квартиру в Симбирск.
Был придуман надежный способ доставки — большая, отменно крепкая клетка. Так перевозят диких зверей, к которым был Пугачев приравнен.
Пугачева повезли степью. Двигались медленно. Путь освещали смоляными факелами.
Предваряя картину своего предстоящего эшафота, вознесенного высоко над толпой, Пугачев, далече видный, ехал в своей огромной звериной клетке, сооруженной на телеге о четырех колесах.
В промежутке крепких жердей клетки сверкали под красным огнем факелов два черных с прожелтью глаза на исхудавшем, нестрашном, обыкновенном казацком лице. И блестела застывшей смолью неподстриженная черная борода.
Пленника окружал конвой из двух рот пехоты, двух сотен казаков и двух орудий, вывезенных из Яицкого городка.
Граф Панин получил извещение о поимке Пугачева, еще будучи в Пензе. Он в тот же день отправил своего внука, князя Лобанова, радостным курьером к Екатерине.
Матушка возликовала. Лобанов награжден был переводом в лейб-гвардии Измайловский полк.
Панин гордился, что Пугачев пойман был во время его командования. Придворная знать и дворянство торжествовали, что наконец казнен будет тот, кто, по словам сумароковской оды:
Забыв и правду и себя
И только сатану любя,
О боге мыслил без боязни
И шел противу естества…
Желая скорее заглушить неприятный интерес к персоне злодея, царица запретила его везти через Казань, а повелела устроить там лишь торжество сожжения злодейской «хари», сиречь портрета, с него писанного живописцем.
На площадь выведены были в кандалах пугачевцы и вторая супруга Емельяна — царица Устинья Петровна, несмотря на горестный поворот ее диковинной судьбы все еще прекрасная лицом и станом.
На малом эшафоте стоял палач при живописном портрете, изображающем чернобородого казака, сметливого взором, стриженного в круг по обычаю.
Чиновник из суда прочел грамоту:
— «Секретная комиссия, по силе и власти, вверенной от ее императорского величества, определила: сию мерзкую харю сжечь под виселицей, на площади и объявить, что сам злодей примет казнь мучительную в царствующем городе — Москве».
По сожжении портрета под виселицей, Устинья Петровна, бледная, краше в гроб кладут, громогласно, якобы без всякой понуки, возопила, что сожженная харя есть точное изображение ее мужа — второженца, изверга, самозванца.
Творогов и Федульев, казаки, предавшие Пугачева, клялись публично в содеянных беззакониях и объявили народу, что они есть те самые, кои во искупление своих злодейств выдали своего главаря-самозванца властям.
Им тут же обещана была от имени царицы замена смертной казни ссылкой в Сибирь.
А в царствующем городе Москве на смертную казнь на Болото повезли Надёжу на высоком помосте на санях. Рядом с ним сидел Афанасий Перфильев. Изо всех приспешников он один пошел вместе до плахи. Невеликий ростом, сутулый, отчего сдавался еще меньше, он был рябой и, как определили при снятии допроса, «свирепо-виден».
Выше всех несметных голов, всей Москвы, собравшейся поглазеть на лютую казнь, был этот помост на санях. Пугачев на нем виден был в подробности.
Был он в нагольном тулупе овчинном, бородка смольевая не расчесана, и волосы не приглажены.
Глазами по своему обычаю он стрекал на народ и ему кланялся низко. С возвышения видать ему было, сколь многие в народе о нем плакали. И хотя казенные чиновники грозились заплаканных к ответу привлечь, однако, не скрываясь, вслух сожалели людишки Емельяна Ивановича, полагая, что он муки идет принимать за мирское дело, за волю мужицкую.
А в руках у Надёжи были две восковые свечи воску желтого. Колебалось легонько пламя, освещая снизу его лицо, оплывал желтый воск ему на руки, — он не слышал.