Райнальди хотел, чтобы я пригласила монахинь из монастыря, но я отказалась. Если бы я это сделала, Эмброз сказал бы, что я наняла надзирателей сторожить его. Он никому не доверял. Врачи были добрыми, терпеливыми людьми, но он почти всегда отказывался принимать их. Он попросил меня рассчитать всех слуг — одного за другим. В конце концов остался только Джузеппе. Ему Эмброз доверял. Говорил, что у него собачьи глаза…
Она внезапно замолкла и отвернулась. Я вспомнил слугу из сторожки у ворот виллы, его искреннее желание разделить мою боль. Как странно… Эмброз тоже доверял этим честным, преданным глазам… А я ведь только раз и взглянул на него!
— Не стоит говорить обо всем этом, — сказал я. — Эмброзу уже не поможешь, про себя же могу сказать: то, что было между вами, не мое дело.
Все это было и прошло, не надо ворошить прошлое. Вилла Сангаллетти не была его домом. И для вас она перестала быть домом с того дня, когда вы поженились. Ваш дом здесь.
Она обернулась и посмотрела на меня.
— Иногда, — медленно проговорила она, — вы бываете так похожи на него, что мне становится страшно. В ваших глазах я порою вижу то же выражение, словно он вовсе не умер и я должна вновь пережить все, что уже пережила однажды. Я бы не вынесла снова ни этой подозрительности, ни этой горечи, преследовавшей меня изо дня в день, из ночи в ночь.
Пока она говорила, у меня перед глазами стояла вилла Сангаллетти. Я видел небольшой двор, ракитник в золотистом весеннем убранстве; видел стул, сидящего Эмброза, а рядом его трость. Я всем существом ощущал мрачное безмолвие этого места. Вдыхал пахнущий плесенью воздух, следил за водой, медленно струящейся из фонтана. И впервые женщина, стоящая на балконе, была не плодом моего воображения, а самой Рейчел. Она смотрела на Эмброза с тем же молчаливым укором, с тем же страданием и мольбой. Я протянул к ней руки.
— Рейчел, — позвал я. — Подойдите ко мне.
Она прошла через комнату и вложила свои руки в мои.
— В этом доме нет горечи, — сказал я. — Этот дом мой. Когда люди умирают, горечь уходит вместе с ними. Вещи, о которых мы говорили, упакованы и убраны. Они больше не имеют к нам никакого отношения. Отныне вы будете помнить Эмброза, как помню его я. Мы оставим его старую шляпу на спинке скамьи в холле. А трость в стойке — вместе с другими. Вы здесь своя, как и я, как Эмброз когда-то. Мы, все трое, неотделимы от этого дома. Понимаете?
Она подняла на меня глаза. Она не отняла от меня руки.
— Да, — ответила она.
Меня охватило безотчетное волнение. Как будто все, что я говорил и делал, было предопределено некоей высшей силой, и в то же время едва слышный голос из потаенной глубины сознания нашептывал мне: «Ты никогда не отречешься от этого мгновения. Никогда… никогда…» Мы стояли, все еще держа друг друга за руки, и она сказала:
— Почему вы так добры ко мне, Филипп?
Я вспомнил, как утром она в слезах склонила голову мне на грудь, а я обнял ее и коснулся лицом ее волос. Я хотел, чтобы это случилось вновь.
Хотел так, как не хотел никогда и ничего в жизни. Но в этот вечер она не плакала. В этот вечер она не прильнула ко мне и не склонила голову на мою грудь. Просто стояла, вложив свои руки в мои.
— Это не доброта, — сказал я. — Просто я хочу, чтобы вы были счастливы.
Она отошла от меня, взяла подсвечник и, выходя из библиотеки, сказала:
— Спокойной ночи, Филипп, и да благословит вас Господь. Придет день, и вы, быть может, познаете частицу того счастья, какое однажды познала я.
Когда ее шаги замерли на лестнице, я сел и устремил взгляд в огонь. Мне казалось, что если в доме и осталась горечь, то исходит она не от кузины Рейчел, не от Эмброза, а гнездится в глубине моего собственного сердца. Но ей я никогда этого не скажу, этого она никогда не узнает. Старый грех ревности, который я считал навсегда погребенным и забытым, с новой силой пробудился во мне. Но теперь я ревновал не к Рейчел, а к Эмброзу, которого прежде любил больше всех в целом мире.
Ноябрь и декабрь прошли очень быстро, во всяком случае для меня.
Обычно, когда дни становились короче, погода портилась, работы в поле прекращались и к пяти часам уже темнело, долгие вечера казались мне невыносимо тоскливыми и однообразными. Не большой охотник до чтения и слишком нелюдимый по природе, чтобы находить удовольствие в охоте с соседями и в званых обедах, я всегда с нетерпением ждал конца года, когда, проводив Рождество и самый короткий зимний день, начинаешь предвкушать близкую весну.
На Запад весна приходит рано. Еще перед Новым годом зацветают первые кусты.
Но та осень прошла без скуки. Опали листья, деревья стояли обнаженными.
Бартонские земли потемнели и набухли от дождя, холодный ветер гнал по морю мелкую зыбь. Но я смотрел на это без уныния.
Мы — кузина Рейчел и я — строго придерживались распорядка, который редко нарушался и устраивал нас обоих. Если позволяла погода, кузина Рейчел проводила утро в парке, давая Тамлину и садовникам указания относительно новых посадок и наблюдая за прокладыванием дорожки с террасами, о чем мы недавно договорились. Для этого пришлось нанять еще несколько человек, кроме тех, что работали в лесу. Тем временем я занимался обычными делами по имению, разъезжая верхом от фермы к ферме или наведываясь на принадлежащие мне земли за пределами имения. В половине первого мы встречались за ленчем, как правило состоящим из ветчины или пирога и кекса. Слуги обедали, и мы обходились без них.
Когда, отлучаясь из дома или сидя в конторе, я слышал, как часы на башне бьют полдень и им вторит громкий колокол, сзывающий слуг к обеду, я всегда испытывал волнение и радость. Все, чем бы я ни занимался, вдруг переставало меня интересовать. Скажем, я ехал верхом через поля, парк или лес, и до меня долетал бой часов и колокола — если ветер дул в мою сторону, они были слышны на расстоянии трех миль, — я тут же нетерпеливо поворачивал Цыганку к дому, словно боялся пропустить хоть одно мгновение ленча. То же самое повторялось в конторе. Я тупо смотрел на лежащие передо мной