– Не понимаю…
– Так вот… и Цезарь тоже должен быть вне подозрений.
Я посмотрел на нее так, словно давал тысячу обещаний и клятв, и наконец проговорил:
– Вы должны разрешить мне…
– Что, Маурисио?
– Просить у родителей вашей руки.
Она подняла на меня взгляд, такой невидящий, затуманенный, что я испугался, как бы она не потеряла сознание.
– Да, Маурисио, – едва прошептала она.
И это «Маурисио» слетело е ее уст словно ласка, словно это имя, мое имя, проскользнув между ее губами, было тысячу раз осыпано поцелуями, хотя оно и не было так приспособлено для этого, как другие имена, Пепе, например, похожее на два поцелуя подряд.
– Тогда сегодня же вечером! – сказал я. – Самое позднее – завтра…
Группа молодежи, убедившись, что гора не идет к ним, направилась, выйдя из столовой, к горе. Я проявил себя добрым принцем и, объединив всех, возобновил общий разговор, а Эулалия тем временем пришла в себя. Сеньора Коэн бросила мне намек, легкий, как удар палкой:
– Уединение создано для идиллий!
– О сеньора, когда я захочу идиллии, уверяю вас, я поищу более полного уединения, чем сегодня.
– Не понимаю…
– Э, такова уж природа идиллий… никто их не понимает, кроме тех, кто их создает или ими наслаждается… Остальные обычно нарушают их своей нескромностью или… соперничеством.
Она закусила губу, и я словно услыхал, как она молча поклялась отомстить мне за мою наглость.
Прощаясь, я попросил Росаэхи назначить мне встречу на следующий день.
– Приходите ко мне в контору в любой час.
– Речь пойдет не о делах.
– Тогда здесь, с девяти до десяти вечера.
На следующий вечер, после дня мучительных колебаний, я явился в дом Росаэхи просить руки Эулалии. На этот решающий и обязывающий шаг меня толкнуло желание отомстить Марии или, вернее, показать ей, что ее охлаждение и измена произошли одновременно с переменой в моих чувствах, но, кроме того, бесспорно сыграла роль и соблазнительная прелесть Эулалии. Однако мне жаль было так рано расставаться со своей свободой и, если бы не мысль, что огромное состояние может облегчить мне быстрое восхождение на вершины, боюсь, мои дневные раздумия привели бы меня к отказу от брака или попытке отложить решение на неопределенный срок.
Сияя улыбкой, сгорая от любопытства, Росаэхи принял меня в роскошном кабинете своего дворца, полном девственно нетронутых книг. Кое-что он подозревал о цели моего визита, – от него не укрылась моя нежная беседа с Эулалией, – но твердой уверенности не было, а дочь не хотела делать ему признания. Он повел себя радушно, почти услужливо, как со всеми людьми, занимающими положение, которых мог использовать в своих целях. Я, со своей стороны, не стал прибегать к околичностям.
– Вы настоящий мужчина, – начал я, – и не любите обходных путей.
– Правильно. Дело есть дело. Так лучше всего.
– А я, когда принимаю решение, должен выполнить его безотлагательно.
– Я тоже. Так лучше всего.
– Мы, люди действия, все таковы… Дело, которое привело меня к вам, дон Эстанислао, проще простого. Я люблю Эулалию, она любит меня, и я пришел просить ее руки… Мне кажется…
– О! – воскликнул он, прервав меня.
Глаза его широко раскрылись, в них вспыхнуло изумление… Он мечтал об этом, думал, надеялся, но все же это казалось ему невозможным. Он положил мне на плечи свои огромные волосатые лапищи, привлек меня к себе, словно собираясь поцеловать прямо в губы, и забормотал, путая от волнения испанский с немецким:
– Donner! Donner![34] Вот прекрасно! Я сказать жене!
Он выглянул в коридор и закричал:
– Ирма! Ирма!.. Kommen Sie![35]
Из гостиной послышался голос бежавшей к нам дамы:
– Was ist los?[36]
Не успела она вбежать в кабинет, как дон Эстанислао, почти подняв ее на воздух своими короткими могучими ручищами, крикнул:
– Дело сделано. Эррера хочет жениться на Эулалии.
– А «доча» что говорила? – пролепетала бедняжка в полной растерянности.
– Надо спросить у нее, сеньора, – сказал я, улыбаясь, несмотря на всю серьезность положения.
Новые крики:
– Эулалия! Эулалия! Schnell! Schnell![37] Поторапливайся! – как будто все было сном, который мог вот-вот рассеяться.
Вошла Эулалия, с пылающими щеками, зная, о чем ее сейчас спросят. Не колеблясь, она твердо ответила:
– Да!
Полным грации движением она взяла левой ручкой два пальца лапы своего отца, а правую протянула мне, устремив в то же время ласковый, растроганный взгляд на добродушное круглое лицо готовой расплакаться Ирмы. Потом, оставив нас обоих, бросилась на шею к матери и покрыла ее щеки поцелуями, часть которых, несомненно, предназначалась мне.
Какой разительный контраст! Эти грубые колючие стволы, вывезенные из бог весть какой заграничной глуши, словно чудом дали жизнь прелестному нежному креольскому цветку, – так на искореженных мимозах расцветает весной благоуханное золото, более тонкое, изящное и ароматное, чем все оранжерейные цветы.
Ирма тут же заключила меня в свои мощные объятия, которые я выдержал как масонское испытание, и неистово расцеловала в обе щеки.
Мое предложение было принято не просто благосклонно, а с восторгом и без всяких показных церемоний. Мы с Эулалией отошли в сторонку, пока «старики» вели отдельную беседу, и между нами завязался один из тех милых, похожих на воркование разговоров, в которых слова не значат ничего, а выражение говорит обо всем… и еще о многом.
Нас прервал Росаэхи, заявив, что они с Ирмой решили дать обед для ближайших друзей и за десертом сообщить о нашей будущей свадьбе. Обед состоится через два дня.
– Через два дня, не позже, дон Эстанислао, – предупредил я. – Мне необходимо как можно скорее съездить к себе в провинцию.
Два дня спустя гостиные в доме Росаэхи были полны народу. Ровно в восемь лакей распахнул настежь двери столовой, где был накрыт роскошный стол: цветы, хрусталь, серебро. Мы вошли, подав каждый руку своей даме. Моей дамой в этих обстоятельствах была, конечно, Ирма. Один лишь Росаэхи, словно охраняя нас, стоял в стороне, и мы продефилировали перед его сверкающим гордостью взором, в котором можно было прочесть: «Смотрите, как делаются дела, а потом попробуйте сказать, что я разбогатевший мужлан… Да, я бывший поденщик, жалкий торгаш, теперь стал важным, изысканным сеньором, и вся эта королевская обстановка, и скатерть с кружевами, и серебряная посуда из чистопробного массивного серебра, и чудесные орхидеи, и граненый хрусталь, сверкающий, как алмазы, и фарфор, тонкий, словно цветочный лепесток, и граненые графины, в которых ликеры и вина сверкают, мак драгоценные камни, как водопад драгоценных камней, низвергающийся на ослепительно белую скатерть… все это и многое другое принадлежит мне! И многое другое. А если моя неловкая рука прольет на стол бокал опорто пятидесятилетней выдержки, как, бывало, проливала в таверне чаколи или густое темное греческое вино, я кликну своих лакеев и велю сменить сервировку, и принесут еще больше кружев, серебра, хрусталя, фарфора и прекрасных цветов, и я воскликну своим веселым грубым голосом: „Бейте, бейте, мне все нипочем!“
И никакую гордость не сравнить с этой!
Итак, я подал руку Ирме, проводил ее к креслу во главе стола, собираясь занять свое место последним, не считая самого Росаэхи. Визитных карточек, указывающих места гостей, у приборов не было, и Феррандо, то ли по рассеянности, то ли намеренно, хотел весть рядом с Эулалией. Завидев это, Ирма подбежала к нему и, дружески хлопнув его по плечу, сказала:
– Позвольте, позвольте…
А когда смущенный Феррандо отошел, она подозвала меня и указала на свободное кресло.
– Садитесь… садитесь здесь… Рядом с невестой.
Такова была официальная часть нашей помолвки, перебившая дорогу предполагаемой торжественной речи Росаэхи.
Эулалия от стыда кусала губы… я тоже, потому что никогда еще не попадал в такое дурацкое положение; оно было бы невыносимым, если бы не растерянность бедняги Феррандо, который не понимал, что происходит и как ему следует отнестись к подобной выходке. Я взглянул на него и, забыв о собственных злоключениях, почувствовал, как меня разбирает неудержимое желание расхохотаться. Феррандо в поисках места натыкался, словно слепой, на мебель и людей, не догадываясь, что никто не обращает на него внимания, кроме меня и сеньоры Коэн; он уже намеревался уйти по-английски, сбежав, как ошпаренный кот, когда упомянутая сеньора, сжалившись над ним или же рассчитывая вознаградить себя за мое равнодушие, усадила его рядом со своей округлой особой, близорукими моргающими глазками, туалетом ослепительной раскраски, толстыми руками с неподвижными от множества колец пальцами, и декольте, усеянном бриллиантами, блиставшими, как водопад, низвергающийся с вершины в глубокое ущелье.