Сторонники эпической поэзии продолжали осуждать неотериков. Их злила популярность лирических поэтов, а успех Катулла вызывал особую ярость. Даже самые умеренные хулители не могли удержаться от надоедливых вопросов. Где патриотические поэмы, воспевающие подвиги бестрепетных героев? К чему эти мелкие темы, эти вздохи покинутого любовника и подозрительное сюсюканье нежнейших дружков?
А любители новой поэзии — чаще всего молодежь, вольноотпущенники и безродные провинциалы — с улыбкой удовольствия затверживали наизусть:
Мой Вераний! Мой друг! Из многих тысяч
Самый милый и самый ненаглядный!
Ты под кровлю родную возвратился
К старой матери и к любимым братьям.
Возвратился! О радостные вести!
Я увижу тебя, рассказ услышу…
………………………………….
Как и встарь ты рассказывал. И шею
Обниму, и глаза твои и губы
Поцелую. Эй, слышите, счастливцы!
Кто счастливей меня и кто богаче?
Римляне хохотали, читая другое стихотворение, начинавшееся словами:
Злополучные спутники Пизона,
С легкой ношею, с сумкой за плечами.
Друг Вераний и ты, Фабулл милейший!
Как живется вам? Вдосталь ли намерзлись
С вашим претором и наголодались?
Кто же не знал тестя Цезаря, надменного Пизона, известного своими грабежами в провинциях, своим развратом и роскошью? Как только его не поносил Катулл! «Блудливый Приап», что валяется на ложах со своими бессовестными и распутными прихлебателями-греками…
Припомнил Катулл и своего начальника Гая Меммия:
Меммий милый! Изрядно и жестоко
Ощипал он меня и облапошил…
«Мот, прощелыга, грязный irrumator»! Содержание последнего слова было настолько до крайности красноречиво, что даже друзья Катулла поднимали брови. Все-таки Гай Меммий Гемелл не только знатный нобиль, но и образованнейший человек, покровитель искусств, близкий друг Лукреция Кара и, наконец, член их литературного общества.
Валерий Катон решил сделать веронцу внушение. Корнелий Непот тоже упрекнул его за грубость, но разношерстная публика с одобрительным смехом повторяла на площадях:
Вот они — покровители из знатных!
Чтоб их прокляли боги и богини, —
Их — позорище Ромула и Рема![177]
Кого же Катулл так беспощадно ругает — ставленников сената или популяров? Ведь Пизон — родственник и сторонник триумвиров, а Меммий — ярый оптимат… Катулл отхлестал обоих! Всех нобилей! Он мстил за себя и Цинну, за Верания и Фабулла, за погибшего брата! Это была месть муниципала. Рим так и понял его стихи.
Узнав о прибытии из Вифинии пропретора Меммия, Катулл бросился расспрашивать знакомых о Цинне. Оказалось, белокурый крепыш уже побывал на родине и, приехав в Рим, остановился временно у Непота. Катулл поспешил к историку. Он вошел и увидел Цинну, рассказывающего о своих злоключениях.
Меммий окончательно разорил провинцию и обездолил свиту, к концу его наместничества она превратилась в толпу нищих. «Негодяй, потерявший всякую совесть! Ужасающий распутник и обирала! А еще корчит из себя ценителя поэзии и искусств! Проклятая непотребная грыжа!» Цинна не мог остановиться.
— Я же ждал от Меммия ничего другого, потому и сбежал при первой возможности, — сказал Катулл. Он стал вспоминать, как на весеннем радении Кибелы они из-за своего любопытства едва не поплатились жизнью или… еще кое-чем.
— Нам бы следовало захватить с собой мерзавца Меммия, чтобы его оскопили там во имя Великой Матери! — воскликнул Цинна сердито.
— Успокойся, Меммию уже досталось. Катулл не забыл о нем, взгляни-ка… — Непот положил перед Цинной стопку табличек и несколько свитков со стихами Катулла. Цинна обомлел.
— Ты успел наготовить столько всякой всячины, — сокрушался он, — а я все еще вожусь со «Смирной» и не знаю, когда будет конец.
— Зато ты тщательно отделываешь каждую строчку, каждое слово, — возразил Катулл. — Не то, что Гортензий, например, или Суффен. Эти знатные стихоплеты безжалостно марают дорогой папирус, не утруждая себя черновиками.
Непот отложил на сегодня обычные занятия, позвал раба-управителя и приказал ему готовить праздничный стол. Он послал приглашения Валерию Катону, Кальву, Корнифицию и Вару.
Друзья собрались, и триклиний Непота огласился их веселыми голосами. Они погрузились в море оживленной, глубокой, разносторонней и занимательной беседы. Во-первых, они читали стихи, во-вторых, обсуждали политические события, в-третьих, смаковали городские сплетни. Все это пересыпалось забавными пародиями и анекдотами. Пили умеренно, разбавляя вино на две трети. Они собрались не ради безумств и наслаждений, а ради возвышенного и светлого разговора единомышленников. Да, они говорливы, как афиняне, — и прекрасно, что они могут рассуждать, понимая друг друга с полуслова и подхватывая всякую неожиданную, стремительно возникшую мысль. «Образованные, одаренные люди должны говорить и говорить, не уподобляясь молчаливым ремесленникам или тупоголовым варварам, — утверждал Валерий Катон. — В беседах и спорах рождаются философские прозрения и литературные замыслы. Только истинно свободный человек может пользоваться божественным красноречием».
Они охотно издевались над любимчиком Цезаря, начальником саперных отрядов в его войске, Мамуррой. Катулл испытывал к нему особую ненависть. На это у него были свои причины, о которых он предпочел умолчать. Впрочем, едва ли не все приспешники победоносного императора — ловкие проходимцы, грабители и развратники, старательно повторяющие его пороки. Достояние их души заключается в самонадеянной наглости, непомерной жажде наслаждений и хвастливой расточительности, то есть в качествах, противоположных качествам добропорядочного гражданина, мыслящимся как благородная верность, самопожертвование, бережливость и простота. В своем поведении цезарианцы несут измену священным традициям республики.
Таков Тит Лабиен, первый легат Цезаря, его правая рука, таковы вояки с железными челюстями — Гирций и Панса, таковы и те, кто оставил войну и проводит в Риме политику, угодную Цезарю.
Но Мамурра своим неистовым грабежом в завоеванных провинциях, своими спекуляциями и оргиями изумил всех. О нем судачили на рынках и в патрицианских особняках. О нем складывали язвительные анекдоты. В них не забывали присочинить непристойное положение и для самого Цезаря. Римская любовь к насмешке, остроумной игре слов проявилась в огромном цикле скабрезных историй которые благопристойные граждане рассказывали, скривив рот и прикрываясь ладонью, чтобы не слышали дети и жены. Но напрасно они шептались и скромничали, римлянки с жадностью узнавали новые анекдоты о похождениях Цезаря и Мамурры и, вероятнее всего, сожалели, что не они героини этих скандальных похождений.
Встречаясь, римляне спрашивали друг друга:
— Ты не слышал последнюю историю про Мамурру? Так слушай, мне только что рассказал купец, приехавший из Галлии. Клянусь Мнемозиной, это случилось на самом деле…
Все-таки Гай Юлий Цезарь — знатнейший патриций, не так давно бывший великим понтификом и консулом, сейчас он победоносный император, герой лузитанской и галльской войн; не каждый хотел и смел чернить его имя. Зато Мамурра, промотавшийся формийский всадник, — прихвостень, подпевала, мерзкий стяжатель и ужасающий хлыщ. Чтобы отомстить прославленному и высокородному Цезарю, можно поносить тех, с кем он особенно близок. И римляне без оглядки издевались над Нонием, Ватинием, Лабиеном и, прежде всего, над Мамуррой.
Ведь Мамурра — это не человек, а сплошная похоть, это фалл-ментула (mentula). Прозвище было наконец найдено: Мамурра — Ментула!
Говорили, что так назвал Мамурру Катулл… или, может быть, Фурий Бибакул… или Кальв… или старый поэт Архий, писавший некогда поэмы о походах Лукулла. В конце концов, неважно, кто придумал прозвище. Оно придумано очень кстати. Ментулой вполне можно обозвать и Лабиена, и гнусных кровосмесителей Клодия и Пубтгиколу.
В борьбе с триумвиратом оптиматы-политики терпели поражение, и вперед вышли поэты, защищавшие идеалы сенатской республики. Они пользовались стилем и табличкой, казавшимися иногда не менее действенными, чем свиток с обличительной речью.
И тогда снова привлек внимание граждан дерзкий Катулл. Его сатирическая поэзия беспощадно расправлялась с литературными и политическими врагами. Правда, здесь возникли противоречия. Литературные враги иной раз оказывались единомышленниками в политике и наоборот. Асиний Поллион, например, окончательно перешедший на сторону Цезаря, был искренним поклонником и благожелательным издателем Катулла, его хвалил и сам Цезарь, тогда как Цицерон с прежней нетерпимостью относился к славе неотериков. Известный поэт Архий ругал Мамурру, как осквернителя римской морали, а Катулла, как осквернителя республиканских идеалов в поэзии. Катулл и Кальв, в свою очередь, лупили Архия, как литературного противника, а Мамурру, как олицетворение разнузданного самовластия. Кто-то обличал Цезаря, Помпея и их сподвижников, но непоследовательно для моралиста республики восхищался безделками неотериков. Словом, создалась порядочная неразбериха.