— Поборник равенства! — гневно воскликнул Петефи.
— Черт с ним. — Йокаи вынул из кармана свернутый в трубку журнал. — Я принес тебе свежий номер… Даже наборщики хвалили твой «Куст задрожал», — попытался он отвлечь взволнованного поэта.
— Чего же нам ждать от других, — не мог, однако, успокоиться Петефи, — если сам Кошут позволяет себе такое!
— Не нужно сердиться, — мягко улыбнулся Мор. — Ты слишком взволнован сейчас, чтобы судить беспристрастно.
— О, мне постоянно приходится слышать от вас про мою несносную неуравновешенность. — Петефи ничего не мог поделать с собой, — Да, я неуравновешен! — Он уже почти кричал, захваченный буйным воображением, подстегнутый незаслуженной обидой. — К сожалению, это правда, но зачем удивляться? Не наградило меня небо такой судьбой, чтобы я мог прогуливаться в прелестных рощицах, сплетая песенки о тихом счастье и тихих горестях с трелями соловья и шелестом ветвей. Моя жизнь протекает на поле битвы, на поле страстей и страданий. Моя полубезумная муза, как заколдованная принцесса, которую стерегут на необитаемом острове чудища и дикие звери, поет среди трупов былых прекрасных дней, предсмертного хрипа казнимых надежд, насмешливого хохота несбывшихся грез, злобного шипения разочарований.
— Таково проклятое время, в которое угораздило нас родиться, — поигрывая тросточкой, где скрывался длинный штык, согласно кивнул Йокаи, верный единомышленник. — Таков наш трижды проклятый и замечательный век. Мы мучимся ожиданиями и страдаем от постоянных разочарований.
— Это ты превосходно заметил, старина! — одобрил Петефи, постепенно успокаиваясь. — Все нации, все семьи, более того — все люди разочарованы. — Он задумался, подыскивая точное, всеобъемлющее определение. — Знаешь, о чем я думаю? С эпохи средневековья прошло не так уже много лет, и человечество до сих пор носит средневековые одежды. Кое-где они, правда, расставлены и подштопаны, но здорово теснят грудь. В них трудно дышать, их стыдно носить при ясном свете. Так стыдится юноша, вынужденный выйти на улицу в детских штанишках… Мы прозябаем в позоре и нищете, внешне спокойные, но внутри напряженные, пылающие, как готовый извергнуться вулкан. Ты прав: таков наш век. Но могу ли быть иным я — верный отпрыск этого века?!
— Тогда позвольте вручить вам державный скипетр, — Йокаи поспешно вскочил, раскланялся, шаркнув ногой, и жестом фокусника разъял трость. — От имени его величества века полноправному наследнику и кронпринцу.
— Спасибо, — без тени улыбки принял странный подарок Петефи, попробовав пальцем вороненое острие.
Верный себе, Мор Йокаи исчез столь же неожиданно, как и появился.
Дневное сияние постепенно померкло. Под столом увядали сморщившиеся цветы. На кровати сурово синела наточенная сталь. Поэт раскрыл журнал и нашел свое стихотворение.
Если не любишь меня —
Благослови тебя бог!
Если ты любишь — стократно
Благослови тебя бог!
Это был зов в темноту, в завороженную синюю даль, где за горами и реками остались пузатые башни, стены с зубцами и белый платок в глубине амбразуры. Цвет верности и утешения.
Друзья из Сатмара сообщили, что Юлия должна повенчаться с исправником Ураи, красавцем танцором и классным наездником. Даже сидя на облучке, говорят, он ухитрялся выписывать колесами изящные вензеля.
Сейчас, должно быть, выводит рисунок сердца у озера, на непросохших лужайках.
Корнелия тоже не подавала о себе вестей. В то раннее утро, прежде чем сесть в курьерский экипаж, Петефи оставил ей письмо, где почтительно просил принять его имя, и доверенность на оглашение по любому из христианских обрядов.
Но она не воспользовалась ни тем, ни другим. Вернула поэту его неприкаянную свободу. «Фея книг прелестна, но жестока: глянешь в книгу — фея схватит душу, и на звезды вознесет высоко, и не спустит, а столкнет, обрушит…»
После триумфального бенефиса Габора Эгреши пештские театралы с приятным волнением ждали повторения «Ричарда III» в Национальном театре. По мнению знатоков, актер был бесподобен в роли преступного короля. Особенно в последней сцене, когда, катаясь на полу и ловя слабеющей рукой львиную ножку кресла, он шептал, словно в бреду, заключительный монолог. Именно этого коронного момента, затаив дыхание, ждали подлинные ценители. И когда после сцены с похоронной процессией, где Ричард добивается обручения с вдовой убитого им человека, зал взрывался восторженными аплодисментами, они с тонкой улыбкой давали понять, что главное впереди.
— Превосходно! — одобрил Бальдур, опуская лорнет на плюшевый карниз ложи. — Поистине великолепно. Я рад, дорогой метр, — он улыбнулся вошедшему в антракте Лайошу Кути, — что вы проявили настойчивость и все-таки вытащили меня на это представление.
— Честно говоря, в моем поступке больше своекорыстия, нежели альтруизма.
— В самом деле? — Бальдур беглым, но все запоминающим взглядом окинул публику и привычно отодвинулся в тень.
— Увы. Мне надоело слышать, будто я иезуитский шпион, и я, дабы разом пресечь сплетни, решил показаться рядом с вами открыто. Вы, надеюсь, не в претензии?
— Во всяком случае, вы избрали не худший метод, — уклончиво заметил провинциал. — Но, право, не стоило принимать к сердцу злонамеренную молву… О чем еще болтают в свете?
— Вас действительно интересует свет или наш больной артистический мир?
— Меня интересует все, где бьется живая жилка.
— Много говорят об аресте Штанчича, например, — нагловато ухмыльнулся Кути. — Вы, конечно, не знаете? — спросил он почти с вызовом.
— Почему, знаю, — спокойно ответил Бальдур. — Не в подробностях, конечно, а так, в общих чертах. И что же общество? Удивлено?
— Чему же тут удивляться? Коммунистические писания нашего малограмотного самородка ничем иным закончиться не могли. Непонятно лишь, почему одним все сходит с рук, а других власти наказывают, причем весьма сурово. Таинственность, с которой был сопряжен арест Штанчича, слух о том, что ему до сих пор не предъявлено никаких конкретных обвинений, согласитесь, нервирует публику.
— Соглашусь, — убежденно кивнул Бальдур. — Я вообще не сторонник подобных мер. Нельзя человека лишать свободы только за его убеждения, какими бы дикими они ни казались властям. Тем более, вы совершенно правы, не один Штанчич проповедует утопические идеи грядущего братства. Но я не знал, что ему не предъявили обвинения.
— Вот уже месяц сидит в Будайской крепости без передач и свиданий, а его даже к следователю ни разу не вызвали.
— И откуда тогда стало известно, если без свиданий?
— Разве вы сами не твердите постоянно, что тайны долго не живут?
— Вы правы.
— Вот и эта не выжила. Арестован Штанчич, а с какой целью — непонятно… Может, по наущению иезуитов? — съехидничал Кути, снисходительно поклонившись знакомым дамам. — Как вы понимаете, не я высказал подобное предположение. — Он выжидательно замолк.
— Ах, вот в чем дело! — Вопреки ожиданиям, Бальдур не обнаружил заметного волнения, — В подобной выдумке столько же правды, сколько и в пущенной о вас клевете, — несколько двусмысленно высказался он. — Но меры властей, бесспорно, достойны сожаления. Нельзя действовать подобными методами в девятнадцатом веке. Я постараюсь добиться освобождения Штанчича, когда острота момента пройдет.
— И этим лишь подтвердите свою причастность к его аресту.
Бальдур бросил на Лайоша Кути мгновенный взгляд. Он явно недооценивал проницательность этого внешне чрезвычайно мягкого, склонного к рефлексии себялюбца. Определенно он что-то такое знал о неудавшейся сложной интриге против старого канцлера, припутавшей случайным витком Михая Штанчича.
Это было не только нежелательно, но и опасно. Тем более что попытка обмануть Кути голословными утверждениями явно провалилась. Этот человек слишком высоко ценил себя, чтобы удовольствоваться второстепенной ролью.
— Кого конкретно вы имели в виду, дорогой метр, когда сетовали на то, что за общий, так сказать, грех расплачивается один Штанчич?
— Да мало ли… Нашего общего любимца Петефи, например. Разве он не проповедует революцию?
— Революция — это еще не коммунизм, антиавстрийские выпады — еще не призыв к республике, — четко обозначил грани Бальдур. — Но в принципе вы глубоко правы, — поспешил согласиться он, искусно направляя беседу. — Я заблуждался, питая некоторые надежды относительно этого человека. Он неисправим. Вместо авансов, которые мы, по наивной слабости, делали ему, следует начать против него бескомпромиссную борьбу. Всеми дозволенными в литературе средствами.
— В литературе? — Красивое полное лицо Кути тронула насмешливая гримаса.