– Так почему не едете? – напрямик спросил я.
– Потому что ты, Нино Латини, – лучший повар, какого я когда-либо знал, и потому что ты последовал за мной в Рим, как бездомный пес, и я в ответе за тебя. Я твой маэстро. Я все еще твой маэстро, Нино. Вырасти, мелкое дерьмо, и тогда делай что хочешь.
– Вырасти? Разве я еще не вырос?
– Мужчина не стал бы мне ныть о своей злосчастной судьбе. Личный диететик его высокопреосвященства кардинала Гонзага… О чем, по-твоему, его высокопреосвященство говорит со своими друзьями? Со всеми этими старыми жирными содомитами в Ватикане? Он говорит про свою печень, селезенку и о том, что ты держишь их здоровыми, как у новорожденного младенца. О том, что его пищеварение работает так же точно, как знаменитые карманные часы его отца. Что он никогда в жизни не чувствовал себя лучше, и все это благодаря тебе. Не важно, что он и до того чувствовал себя прекрасно. Не важно, что его рот столь же чувствителен, как кожа на сапоге. Ты роскошно живешь, пердишь в шелк, ты зажрался, мой мальчик, и пока ты не начнешь вставать на колени каждый день и благодарить Бога за все свои таланты, ты останешься мальчиком.
Дорогой Нино!
Ты жив – и одно это принесло мне огромную радость.
Я не осмеливаюсь сказать больше, еще не сейчас, так что прости меня за то, что я рассказываю тебе новости вместо того, что у меня на сердце.
Я нашла твое письмо в Санта-Бибиане. Сестра Беатриче сберегла его для меня. Я не думаю, что она его читала, хотя как бы дорогая Беатриче ни уверяла, что умирает, часто она кажется более живой, чем большинство людей, которых я вижу в своей небольшой жизни, – кроме Сандро Боттичелли, конечно, о котором позже, – и меня бы ни капельки не удивило, если бы она его распечатала!
Я, наверное, должна тебе сказать, что Беатриче знает все мои секреты, под которыми я подразумеваю наши секреты. Не бойся. Ничего из того, что я ей рассказала, не заставило ее хотя бы бровь приподнять. Тайная жизнь монастырей, мой дорогой, весьма удивительна.
Я сижу в келье Беатриче. Мы обедаем, на обед риболлита – всегда риболлита, и неплохая. Готовит старая монахиня из Сан-Фредиано, – думаю, она может знать твою Каренцу, по крайней мере, они кажутся очень похожими, и сестра Доккья иногда ругается совершенно чудовищно. Ее суп тоже похож на Каренцин – помнишь, как она закатывала глаза, когда я появлялась на ее кухне вместе с тобой? – но не так хорош. Неужели Каренца, еретичка, совала маленький кусочек бекона в свою баттуту? Ты-то должен знать лучше меня. Ха! Я улыбнулась от воспоминаний и обожгла язык. Сестра Беатриче смеется надо мной: скажи ему что-нибудь важное, говорит она.
Поэтому позволь сказать тебе следующее: ничто в моем сердце не поменялось с тех пор, как мы говорили с тобой в последний раз. Я никогда не возвращалась и не вернусь к событиям того дня, когда ты покинул Флоренцию, но ты должен знать, что я не чувствовала к тебе ничего, кроме любви, тогда, как и сейчас.
Я царапаю эти последние слова под ласковым, но пугающе острым взглядом мессера Сандро Боттичелли, который меня в этот момент рисует. Моя тетя – неизменная моя дорогая тетя – присматривает за мной из угла, но она начала дремать, так что не видит письма… Я оставлю его Сандро. Этот милый человек терпеливо растрачивает свой гений на мое бесцветное личико… Ой, тетя шевелится.
В спешке и любви…
Моя дорогая Тессина!
Что за радость получить твое письмо, дополненное крошечным портретом, но не твоего лица, ради одного взгляда на которое я отдал бы жизнь, а моего собственного, за которое я ругаю Сандро, но и обнимаю! Я пошлю письмо в его мастерскую, чтобы не искушать бедную сестру Беатриче.
Каренца предпочла бы свисать из окна Синьории, чем класть бекон в свою риболлиту. Ее секрет, который я открою тебе с риском твоего изгнания из Флоренции (так что, пожалуйста, дорогая, расскажи об этом всем и каждому, чтобы тебя вышвырнули из города и силой заставили присоединиться ко мне здесь), – это пользоваться горшком, в котором перед этим жаришь сало и не моешь. Я полагаю, это была ошибка, которую я заставил Каренцу повторять, потому что был на ее кухне маленьким тираном. Но мне нравился призрак бекона, поселявшийся в супе. Как чудесно, что ты это заметила.
Вот что у меня сегодня на уме: я назначен личным диететиком его высокопреосвященства кардинала Федерико Гонзаги, хотя не знаю об этом деле почти ничего.
Я по горло зарылся в книги, но, увы, вряд ли постигну это искусство: мне думается, оно желает, чтобы несчастный повар превратился во врача, а у меня в этом деле нет никакого опыта и умений. Боюсь, все это только мода и никакой пользы и смысла – просто способ дурачить легковерных богачей. И мне кажется неправильным выбирать блюдо за его лекарственные свойства, а не за вкус! По счастью, его высокопреосвященство – человек простых вкусов, и мне не нужно мучить его, отказывая во всем. И его счастье (а также и мое), что он не страдает от каких-либо серьезных болезней. Кардиналовы гуморы пребывают в полном равновесии, насколько я могу судить, хотя у него есть склонность к меланхолической еде, блюдам его сырой и болотистой родины. Чтобы оправдать свое назначение, я предписал холерические блюда из лука-порея, приправленные сахаром и корицей, и, когда начнется сезон, его высокопреосвященство научится находить удовольствие в артишоках, которые в Риме выращивают в огромных количествах и которые выделяют едкое молочко, открывающее загадочные каналы тела. В таких вопросах у меня есть только знание мясника, и не больше, но артишоки восхитительны, так что кардинал будет наслаждаться ими и его организму станет дышаться легче.
Каренца бы посчитала, что я сумасшедший, раз нанялся на такую работу. Как я скучаю по ее еде! И по Уголино на рынке – тебе, конечно, не разрешают есть его шедевры. Если ты позволишь мне молитву от твоего имени, то пусть твой муж наймет на кухню приличного повара. Ему это вполне по силам.
Я напишу Сандро и буду вымаливать у него твой портрет. Хотя вряд ли он мне нужен, потому что я вижу тебя во всем прекрасном, что попадается мне на глаза.
НиноТой зимой, когда я не корпел над специальными трудами по диетической науке, то писал письма. Отцу – моля его о прощении. Каренце – я посылал ей странные римские рецепты, от которых, я знал, она будет долго фыркать. Сандро – ему доставался перечень картин, которые я видел в Риме, и описание того, насколько они по большей части ужасны. Арриго – он всегда был на марше вместе с армией короля Ферранте. Также я начал письмо к мессеру Лоренцо, зная, что никогда его не отправлю: в нем я в снисходительном тоне прощал его. Разорвав, я выбросил его в нужник вместе с другим, в котором клял Лоренцо всеми бранными словами, какие только знал.
В ответ я получал весточки от Арриго. Приходили письма от Сандро, полные сплетен и маленьких набросков уличной жизни гонфалона Черного Льва. Пара удачных розыгрышей, убийство, одна таверна разорилась, открылась другая. Текущие треволнения мессера Лоренцо, который вступил в спор с его святейшеством и, похоже, проиграл. Сандро рассказал мне в письме, как Папа хотел, чтобы его племянник стал графом Имолы, города между Флоренцией и Карфаньяно, но Лоренцо отказался ссудить его святейшеству деньги, необходимые для покупки титула. Однако это сделали Пацци. Для Медичи это было как будто старые соперники плюнули на идеально вычищенный сапог мессера Лоренцо.
Я даже получил письмо от Леонардо – скромный квадрат пергамента, покрытый паутинными письменами какого-то шифра, который я не смог разгадать, с невозможно совершенным рисунком домового паука. В конце весны мне пришел маленький сверток от Сандро: две легкие деревянные досочки – рисовальные таблички из его студии, все поцарапанные и потертые, а между ними портрет Тессины.
В рисунке первым делом меня зачаровали волосы, потому что чернила любят завитки и локоны, а рука Сандро всегда будто схватывала вещи, пока они раскрывались. Кудри Тессины… Я догадывался, что расческа боролась с ними, наверное, около часа, прежде чем Тессина села перед моим другом, но они уже опять стали собой, свившись в тяжелые плотные веревки: полуприрученные-полудикие. А в ее лице я нашел новую напряженность: линия скулы, крошечное ужесточение челюсти, незначительное смягчение изгиба там, где нос переходит в верхнюю губу. Она смотрела на меня искоса, с полуулыбкой на устах. Я держал рисунок перед собой, словно окно, и смотрел в него, сквозь него, чувствовал, как он оживает, пока Тессина чуть ли не заговорила со мной.