– Где? – спросил Аталарих, выглядывая в окно. – А, это славный герой Витихис, победитель гепидов.
В эту минуту тяжелый занавес, закрывавший вход в комнату короля, поднялся и оттуда вышел грек-врач. Он сообщил, что после довольно продолжительного сна больной чувствует себя лучше и выслал его из комнаты, чтобы поговорить наедине с Гильдебрандом, который последние дни ни на миг не отходил от его постели.
Странное впечатление производила спальня короля: дворец был построен еще римскими императорами и отличался великолепием. И эта комната также была отделана с замечательной роскошью: пол мраморный, стены прекрасно разрисованы, с потолка спускались, точно витая в воздухе, языческие боги. Мебель же поражала грубой простотой. Кровать, на которой лежал умирающий король, была простая деревянная, и только дорогое пурпуровое покрывало на ногах больного, да прекрасная львиная шкура перед постелью – подарок короля вандалов из Африки – указывали на королевское достоинство больного. В глубине комнаты висели медный щит и широкий меч короля, которые много лет уже не были в деле. У изголовья, заботливо склонившись над больным, стоял старый оруженосец его, Гильдебранд. Король только что проснулся и молча смотрел на своего верного слугу. Лицо его, хотя и сильно исхудавшее за время болезни, еще несло отпечаток большого ума и силы, а губы выдавали необычайную кротость.
Долго, с любовью смотрел король на своего великана-сиделку, затем протянул ему руку.
– Старый друг, теперь нам надо проститься, – сказал он. Старик опустился на колени и прижал руку короля к губам.
– Ну, старик, встань, неужели же мне утешать тебя?
Но Гильдебранд остался на коленях, только голову приподнял – чтобы видеть лицо короля.
– Слушай, – сказал больной, – я знаю, что ты, сын Гильдунга, всегда правдив. Поэтому спрашиваю тебя: скажи, я должен умереть? И сегодня? До захода солнца?
И он взглянул на своего оруженосца так, что обмануть было нельзя. Но старик и не хотел обманывать, он уже собрался с силами.
– Да, король готов, наследник Амалунгов, ты должен умереть, – ответил он. – Рука смерти уже простерта над тобой. Ты не увидишь заката солнца.
– Хорошо, – ответил Теодорих, не дрогнув. – Вот видишь, тот грек, которого я выслал отсюда, обманул меня на целый день. А мне нужно мое время.
– Ты хочешь опять позвать священника? – с неудовольствием спросил Гильдебранд.
– Нет, они уже больше не нужны мне.
– Сон так хорошо подкрепил тебя! – радостно вскричал оруженосец – Он разогнал тень, которая так долго омрачала твою душу. Хвала тебе, Теодорих, сын Теодемере, ты умрешь, как король-герой.
– Я знаю, – улыбаясь, сказал король, – что ты не любил видеть священников у моей постели. И ты прав – они не могли мне помочь.
– Но кто же помог тебе?
– Бог и я сам. Слушай! И эти слова будут нашим прощанием. Пусть это будет моей благодарностью тебе за пятьдесят лет твоей верности, что тебе одному – не моей дочери, не Кассиодору, а только одному тебе я открою, что так мучило меня. Но сначала скажи мне: что говорит народ, что думаешь ты об этой ужасной тоске, которая так овладела мной и свела в могилу?
– Римляне говорят, что тебя мучит раскаяние за казнь Боэция и Симмаха.
– А ты поверил этому?
– Нет. Я не мог думать, чтобы тебя могла смущать кровь изменников.
– И ты прав. Быть может, по закону, они по своим поступкам не заслуживали смерти. Но они были тысячу раз изменники. Они изменили моему доверию, моей привязанности. Я ставил их, римлян, выше, чем лучших из людей моего народа. А они в благодарность захотели овладеть моей короной, вступили в переписку с византийским императором, какого-то Юстина и Юстиниана предпочли моей дружбе. Нет, я не раскаиваюсь, что казнил неблагодарных. Я их презираю. Но говори дальше: ты сам, что ты думаешь?
– Король, твой наследник – еще дитя, а кругом – враги. – Больной наморщил брови.
– Ты ближе к истине. Я всегда знал, в чем слабость моего государства, и в эти ужасные, бессонные ночи я плакал об этом, хотя по вечерам на пирах, перед иноземными послами я выказывал гордую самоуверенность. Старик, я знаю, что ты считал меня слишком самоуверенным. Но никто не должен был видеть меня в унынии. Никто – ни друг, ни враг. Трон мой колебался, я видел это и стонал, но только тогда, когда был один со своими заботами.
– О, король, ты мудр, а я был глуп! – вскричал старик.
– Видишь ли, – продолжал король, поглаживая руку старика, – я знаю все, что ты не одобрял во мне. Знаю и твою слепую ненависть к вельхам. Верь мне, она слепа… Слепа в такой же степени, быть может, как и моя любовь к ним.
Король вздохнул и замолчал.
– Зачем ты себя мучишь? – спросил Гильдебранд.
– Нет, я хочу подвести итог. Я знаю, что мое государство, дело всей моей жизни, полной трудов и славы, может пасть, легко пасть. И падет, быть может, по моей вине, – вследствие моего великодушия к римлянам. Пусть будет так. Ничто человеческое не вечно, а обвинение в благородной доброте я готов принять на себя. Но в одну бессонную ночь, когда я по обыкновению обдумывал и взвешивал опасности, грозящие моему государству, в душе моей вдруг восстало воспоминание об иной моей вине: уже не излишняя доброта, не стремление к славе, это было кровавое насилие. И горе, горе мне, если народ готов должен погибнуть в наказание за преступление их короля Теодориха!… Его, его образ восстал передо мною.
Больной говорил с усилием и при последних словах вздрогнул.
– Чей образ? О ком ты думаешь? – прошептал, нагибаясь к нему, Гильдебранд.
– Одоакр![1] – шепотом же ответил король.
Гильдебранд опустил голову. Наступило тяжелое молчание. Наконец, Теодорих прервал его:
– Да, старик, моя рука, – ты знаешь это, – поразила могучего героя, поразила во время пира, когда он был моим гостем. Горячая кровь его брызнула мне прямо в лицо, и ненависть, бездонная ненависть светилась в его потухающих глазах. И вот, несколько месяцев назад, ночью передо мной встал его окровавленный, бледный, гневный образ. Лихорадочно забилось мое сердце, и ужасный голос сказал мне: «За это кровавое преступление твое царство падет, и твой народ погибнет».
Снова наступило молчание. На этот раз его прервал Гильдебранд:
– Король, что ты мучишь себя, точно женщина? Разве ты не убил сотни людей своей рукой, а твой народ много тысяч по твоему приказанию? Разве мы не выдержали тридцати битв, когда спускались сюда с гор? Разве мы не шли в потоках крови? Что в сравнении с этим кровь одного человека? Припомни только, как было дело. Четыре года боролся он с нами. Два раза ты и весь твой народ были на краю гибели из-за него! Голод, меч и болезни истребляли твой народ. И наконец, упорная Равенна сдалась: измученный голодом враг лежал у ног твоих. И вдруг ты получаешь предостережение, что он замышляет измену, хочет снова начать ужаснейшую борьбу, и не позже, как в следующую же ночь. Что тебе оставалось делать? Открыто поговорить с ним? Но ведь если он был виновен, то это не помогло бы. И вот ты смело предупредил его и сделал с ним вечером то, что он хотел сделать с тобой ночью. Одним этим поступком ты спас свой народ, предохранил его от новой отчаянной борьбы. И как же воспользовался ты своей победой? Ты пощадил всех его сторонников и дал возможность вельхам и готам прожить тридцать лет, как в царствии небесном. А теперь ты мучишь себя за это? Да ведь два народа всю вечность будут благодарить тебя за него! Я готов был бы семь раз убить его!
Старик умолк, глаза его блестели, он имел вид разгневанного великана. Но король покачал головой.
– Нет, старик, нет, все это ничто. Сотни раз повторял я это себе, говорил гораздо красноречивее, убедительнее, чем ты. И ничто не помогает. Он был герой, единственный равный мне! И я умертвил его, не имея даже доказательств его вины. Из недоверчивости, зависти, – да, надо сознаться, – из страха еще раз сразиться с ним. Это было, и есть, и навсегда останется преступлением. И никакие уловки не могли успокоить меня. Тяжелая тоска овладела мною. С той ночи образ его беспрестанно преследовал меня и во время пира, и в совете, на охоте, в церкви, на яву и во сне. Тогда Кассиодор стал приводить ко мне епископов, священников. Но они не могли помочь мне. Они слушали мою исповедь, видели мое раскаяние, мою веру и прощали мне все грехи. Но я не находил покоя, и хотя они прощали меня, но я сам не мог простить себе. Не знаю, быть может, это говорит во мне старый дух моих языческих предков, но я не могу скрыться за крестом перед тенью убитого мною: Я не могу поверить, что кровь безгрешного Бога, умершего на кресте, смоет с меня мое кровавое преступление. Лицо Гильдебранда засветилось радостью.
– Вот и я – ты ведь знаешь – никогда не мог поверить этим попам. Скажи, о скажи, ведь ты веришь еще в Одина и Тора?[2] Они помогли тебе? Король с улыбкой покачал головой.