Айма, ухаживавшая за мной, тоже выглядела нерадостно — она сделалась худа, бледна, не находила времени расчесываться и мыться, потому ходила с растрепанной косой и в нескольких платьях одно на другое, от холода. Она почти всегда была грустной — кроме того дня, как вбежала ко мне, расплескивая горячий бульон. Глаза ее сияли, как у прежней нашей сестры, золотокожей и боевой; и горячим радостным ртом она выпалила, что к нам едет мессен Раймон, будет у нас вместе с консулами пить да воскресенье праздновать, надевай-ка лучшую одежду, хватит в постели валяться!
С чего бы это граф гуляет, спросил я подозрительно — ведь вроде бы ничего хорошего не случилось, разве что он с этим самым легатом раньше времени повстречался и всем нам свободу выговорил!
Что за глупости, сказала Айма — разве ты не знаешь, что со смерти Бодуэна-предателя наш добрый граф гуляет чуть не каждый день? Трубадурами новыми опять себя окружил, деньги на них тратит, жонглеров смешных с собой водит, кормит-поит, комедии представлять велит… Щедрость и вежество никакой войной не задавишь! Пойдем, пойдем, лентяй, посмотришь, как люди веселятся — может, и сам поздоровеешь.
Идти куда бы то ни было я наотрез отказался, но сердце в моей груди заколотилось куда быстрее. Как я мечтал некогда сидеть с графом за одним столом! И вот, когда мечта моя сделалась так близка к исполнению — позорно заболел, валяюсь в кровати.
Ах ты, Боже мой.
Уже бегала Айма на смотровую башенку, выглядывать, когда покажется граф. Ведь нечасто заходил он в гости, все больше у Давида Роэкса или Гюи Дежана столовался! А тут и к нам пожаловал — просил собрать девиц и трубадуров (голодных, оборванных, да все равно трубадуров, какие уж остались) — будут песни, будет добрый граф смеяться со своими горожанами, словно и не было войны…
Уже сходил в погреб мэтр Бернар, выволок едва ли не последний оставшийся бочонок вина и все копченья, какие были, принес из кладовки.
Уже снизу послышались радостные крики, дом наполнялся гостями — Дежаны пришли, и эн Матфре, и прежний вигуэр, а ныне сенешаль Раймон де Рикаут, и монпельерский рыцарь Гюи Кап-де-Порк, тот самый легист из графской канцелярии, отец однорукого Сикарта. И еще какие-то рыцари и бюргеры собирались, некоторые привели с собой жен: женские голоса звенели на фоне мужского гула. Дамы там? Мужние жены? Или так, Бог весть какие девки? Я слышал — граф наш в час крайней веселости и девками не брезгует, зовет их с собой, шутит с ними, плясать заставляет. А однажды — рассказывал Аймерик — зашел граф в бордель и там всем подряд раздал по серебряному су: красивой, некрасивой, больной и здоровой. Идите, говорит, девочки, спать, незачем вам развратом жизнь прожигать и душу губить… Так за его здоровье потом весь бордель три-дни пил не просыхая…
Я чувствовал себя дурно. Хотел было одеться и спуститься в компанию — так уж хотел! — да нет, снова меня стошнило в ночной сосуд, и никуда я не пошел. Хорош гость — является на праздник, а сам только и может, чтобы выворачивать свой желудок, огорчать графа и прочих своим видом! Пару раз за мной забегала Айма — проверить, не желаю ли я спуститься вниз; была моя сестрица очень хороша — она ради графа разрядилась в зеленое эскарлатовое платье и волосы причесала, вокруг головы обмотала жемчужную нитку. Сама от вина разрумянилась, глаза блестят — такая красавица! Но тут уж нечего было делать, я оставался лежать на постели, укрываясь потным одеялом, и слушать веселые звуки музыки внизу. Пели песни — красивые, высокими голосами; потом топотали — будто танцуют. А я все лежал, болел, и в конце концов задремал и увидел сон — будто рыцарь Бодуэн танцует по широкой соборной площади, откидывая жонглерские коленца, и мне машет рукой, говорит — да я не умер, я вовсе жив, и с братом мы больше не с ссоре, давай, племянник, со мной плясать!..
Проснулся я в холодном поту. Когда во сне мертвый к себе зовет — это ясное дело, не к добру. Да еще и во время болезни такое снится… А с другой стороны — так мне приятно было его увидеть, хотя он и мертвяк…
Уже сумерки сгустились. В конце февраля это просто — чуть вечереет, и на улицу уже носу не покажешь, так что за окошком нашим, пузырем затянутым, размазалась чернильная синева. Я толком не знал, который час — колоколов давно не слышал, а внизу все так же шумели голоса… Тогда-то ко мне и постучали. Да не то что постучали — так, грохнули разок кулаком, а потом дверь распахнулась, и увидел я на пороге моего возлюбленного отца и сюзерена, графа Раймона Шестого Тулузского, а из-за плеч его, светя многосвечниками, высовывались еще какие-то высокие темные фигуры.
В одной из фигур узнался мэтр Бернар.
— Сюда, мессен, — указал он, светя канделябром; граф шагнул вперед, едва не споткнулся о порог, кто-то высокий и незнакомый подхватил его под руки. Мне так неловко стало, ей-Богу — что увидит он меня больным, в постели валяющимся, с ночным горшком, который я даже не удосужился задвинуть под кровать! Позор, позор!
— У нас тут больной паренек лежит, так мы его подвинем или на пол переложим, — продолжал мэтр Бернар извиняющимся голосом. — Все ж таки самая лучшая кровать в доме; а если желаете, я вам свою уступлю, да только она узкая, мы с женой едва вдвоем помещаемся…
— Нет, — властно сказал граф Раймон. — Ничего не надо. Сгодится и такая. Больной тоже пускай лежит, как-нибудь поместимся. Я-таки христианин, хоть не все так считают; что ж я буду больного с постели сгонять!
Я уже сам все понял и змеей («на чреве своем») пополз с кровати, намереваясь устроиться где-нибудь в уголке, на шерстяном одеяле, или вовсе на кухню пойти, поспать там на лавке. Не хватало еще мне — такому! — кровать делить с моим сиятельным отцом, то есть графом! Больному, вонючему, под двумя одеялами дрожащему… Мэтр Бернар мою попытку к бегству понял и мгновенно пресек.
— На кухне на всех лавках гости улеглись, туда даже не суйся. Здесь мы мессен-Раймона положим и с ним рыцаря Гюи, а ты уж как-нибудь разместись… где-нибудь. Темно уже, гостям поздно возвращаться.
Поставив канделябры — два трехсвечника красивых — на пол и на сундук, гости начали устраиваться на ночлег. Рыцарь Гюи, оказавшийся по рассмотрении высоким и красивым малым, совсем молодым — едва ус пробивался на смуглом, почти сарацинском лице — упал ничком на кровать рядом со мной и тут же захрапел. Даже верхнюю одежду снять не успел.
Граф Раймон подошел, покачиваясь, тяжело сел. Я оказался зажат меж двумя гостями, так что слезть незаметно никак было невозможно.
— Лежи, больной, как тебя там, — строго и совершенно трезво приказал мой добрый граф, стягивая один за другим короткие сапоги. — Ночь-то холодная, чем больше народу в кровати — тем лучше. Лежи где лежишь.
Если бы не винный дух, исходивший от него, и не излишне широкие движения — никогда бы я не сказал, что граф Раймон пьян. Видно, он являл противоположность своему брату Бодуэну, у которого прежде всего пьянела голова; у Раймона же сперва отказывало тело, а разум оставался так же свеж и остр.
Наконец он улегся плашмя на постель, натянул на себя меховое одеяло, принесенное услужливым мэтр-Бернаром. Хозяин задул свечки — почти все, кроме одной, которую оставил тлеть возле кровати. Вот бы нам лампу ночную, закрытую, как у бенедиктинцев в монастыре, подумалось мне — «lucubrum» из кусочка пакли, что плавает себе в воске и горит тихонечко, чтобы было видно, где и как спать… Но мэтр Бернар обычно на светильники скупился, считая, что мы и так помним, где ночной горшок, а где дверь; а теперь захотел роскошествовать — целую свечку для графа оставил, а мне-то бояться, полночи следить, как бы что не вспыхнуло и пожара не сделало. Впрочем, я днем-то поспал, теперь мог ради мессена Раймона хоть до утра караулить.
Рыцарь Гюи храпел немилосердно. Он был сильно пьян — запах от него шел по всей комнате, до самого потолка. Граф Раймон, напротив же, дышал ровно, тихо, и лежал сложив руки поверх одеяла. Я краем глаза посматривал на его лицо с закрытыми глазами, на чуть приоткрытый рот, на темные брови. Лицо его казалось желтым в жалком свечном свете. Матушка, думал я, кто бы мог в такое поверить? Вот он лежит со мной рядом, мой отец, ваш возлюбленный. Я и забыл, что он существует на свете — а вот он пришел, оказался рядом, и я уже кроме него ничего на свете не помню. Каким вы его видели, матушка — таким же прекрасным, старым, желтолицым, со слегка прорастающей седоватой щетиной на подбородке… Неужели вы могли его так же сильно любить, как я? А вдруг он сейчас проснется, откроет глаза — и скажет мне что-нибудь доброе, чего я всю жизнь ждал и хотел?
Ресницы графа Раймона дрогнули. Он тихонько замычал, перекатился на бок. Посмотрел на меня в упор, так что я дернулся, будто застали меня за чем нехорошим.
— Вина бы, — тихо сказал он. — Эй, Гюи! Или ты, мальчик… Сходил бы вниз, принес мне выпить. Жажда замучила.