Теперь он жил в свое удовольствие с новою женой и сыновьями от второго брака, самолично тратя доход с имения так, словно был законным его владельцем. В довершение несправедливости, дед мой лишил сына наследства и перед смертью завещал свой замок Крэ одним лишь внучкам де Комон. И, хотя это завещание не имело во Франции законной силы, будучи составлено в Женеве изгнанником, но его блудный сын, то ли из запоздалых угрызений совести, то ли по беспечности характера, не пожелал ничего оспаривать; вот так-то, за пять-шесть лет до моего рождения, отец мой, лишившись имущества, утратил и всякие надежды на него.
Моя мать действовала более последовательно. От нее не так-то легко было отделаться, — я думаю, что унаследовала эту ее черту, как и несколько других. Она решила повести дело вместо моего отца и отвоевать Сюримо. И хотя ей приходилось самой чинить свои жалкие лохмотья и клянчить у соседей миску супа, она по приезде в Ниор первым делом скупила ходившие в городе векселя мужа. Супруги де Виллет помогли ей деньгами на этот случай; бумаги достались матери за полцены. Сделавшись, таким образом, главным кредитором своего супруга и добившись от других права на взимание долгов с него, она потребовала от зятя из Сюримо отчета в делах, а когда тот не смог его представить, затеяла судебный процесс, длившийся три года; в результате на замок Крэ наложили арест и продали, а вырученную сумму передали матери в компенсацию понесенного ущерба. Так ей достался залог, который она рассчитывала обменять на Сюримо; наконец-то она торжествовала над своими недругами. В Париже она разодела во все новое старшего сына Констана, ублажила второго, Шарля, конфетами и вареньями и щедро угостила всех своих друзей в маленьком домике близ Дворца Правосудия, где остановилась по приезде в столицу.
Увы, торжество было недолгим. Дочери господина д'Адд и Мари, которым исполнилось к тому времени пятнадцать и двадцать лет, подали встречный иск; старшая только что вышла замуж за некоего господина Санса де Несмона, который соединял алчный нрав с мошенническими ухватками и, что гораздо важнее, имел кое-какие связи в Магистратуре. Он был племянником председателя Парижского суда и водил дружбу с советником-докладчиком по делу. Бой оказался неравным: за матерью стоял закон, за Санса де Несмоном — судьи. Он, как мог, затягивал процесс и одновременно безжалостно преследовал мою мать оскорблениями и самой низкой клеветою, крича на всех углах, что «кабы не его доброта, он мог бы объявить ее детей незаконными ублюдками, представив свидетелей и доказательства того, что вся ее жизнь была чередою преступлений, обманов, супружеских измен и прочих мерзких деяний».
Бедная женщина не вынесла этого удара и слегла в постель, где сильная лихорадка удерживала ее несколько дней без сил и почти без сознания. Противник воспользовался этим обстоятельством и столь умело подтасовал факты, что добился нового судебного решения, предписывающего госпоже д'Обинье вернуть деньги, вырученные от продажи Крэстского замка, «ошибкою выданные ей на руки». Несчастная уже расплатилась с кредиторами своего мужа, чтобы освободить Сюримо от долгов, а часть денег прожила; у нее едва оставалась треть суммы, которую требовалось вернуть. Санса де Несмон обобрал ее до нитки и, оставив в долгах до конца жизни, буквально выгнал на улицу с двумя детьми: она уже три четверти года не платила домохозяину и много задолжала булочнику; у нее не осталось иного выхода, как продать всю свою мебель и перебраться в монастырь, куда одна знакомая дама из жалости сделала взнос за нее и детей. Девицы де Комон присвоили себе имущество Констана д'Обинье — по недвусмысленному, если и незаконному, приговору суда, а моя мать безвозвратно лишилась своего маленького замка на Севре и надежд, которыми только и жила.
Все эти бури миновали Мюрсэ. Глухие отзвуки судебной битвы достигали замка лишь через письма, которые мать присылала супругам де Виллет и из которых, даже если бы мне их прочитали, я не поняла бы ровно ничего.
Мои дни мирно протекали среди сказок про Ослиную Кожу или фею Мелюзину, коими меня развлекала няня де Лиль, и Священным Писанием вкупе со всеобщей историей, — ими занималась со мною тетушка. Я любила чтение, но в Мюрсэ держали только благочестивые книги; что ж, я постоянно штудировала их и умела во время и к месту блеснуть нужной цитатою. Кузены поздравляли меня с успехами, а дядюшка имел слабость приписывать мне ум, несвойственный моему малому возрасту.
И, однако, при всех этих похвалах меня отнюдь не баловали; господин и госпожа де Виллет обращались со мною, как с дочерью, но дочерью-бесприданницей. Они знали, что мне не суждено пользоваться богатством, что бы ни сулил исход судебной тяжбы, и, как предусмотрительные родители, остерегались приучать к роскоши или хотя бы относительному комфорту, от каковой привычки мне потом трудно было бы избавиться. Меня любили наравне с моими кузенами, но, невзирая на детские лета, одевали и помещали далеко не так хорошо, как их. За исключением тех дней, когда я бывала больна, в моей комнатке не разводили огня; умывалась я только холодной водою, не боясь простуды. Мне возбранялись любые капризы, однажды я отказалась съесть черствый кусок хлеба, и тетушка сказала с мягким упреком: «Дитя мое, обойдите-ка свои фермы, и вы не станете так привередничать!» Дважды или трижды она подолгу беседовала со мною на эту тему, и я, будучи весьма неглупою, очень скоро вникла в ее резоны. А поскольку меня не лишали ни пищи, физической и умственной, ни поцелуев и ласк, составляющих истинную роскошь детства, я чувствовала себя вполне счастливою.
Единственной мукой были для меня воскресные поездки в Ниор. Как я уже писала, господа де Виллет посещали в этот день протестантский храм, меня же на это время отправляли в тюрьму для свиданий с отцом. Я плохо сносила эти визиты: мой отец, большей частью лишенный общества, если не считать, компании своих сторожей, еще мог бы рассматривать как утешение приход своей «простушки», как он меня называл; для меня же, не питавшей к нему никакой дочерней нежности, обязанность двух или трехчасового общения с ним была истинной пыткою; в самом деле, о чем могли говорить меж собою пятидесятипятилетний ветреник и деревенская девочка семи лет?! Обменявшись традиционным поцелуем и казенными словами о здоровье, мы не находили другого предмета разговора.
Когда же отец, в виде исключения, пытался развлечь меня своею болтовней, то его едкое остроумие, склонность к иронии и рискованные шутки, недоступные моему пониманию, окончательно сбивали меня с толку. Если же я высказывала какую-нибудь благочестивую мысль в духе приемных моих родителей де Виллет, он ставил меня меж колен и строго говорил: «Биньетта, мне не нравится, что вам внушают подобные бредни. Возможно ли, чтобы такая умная девочка, как вы, верила всему, что понаписано в Катехизисе?!» Словом, принимая во внимание полное несходство наших душ и убеждений, беседы наши длились весьма недолго.
Сидя на полу в углу камеры, я глядела, как отец пишет письма, играет в карты с солдатами или заключенными, кормит птиц в маленькой вольере, стоявшей подле его постели. Я была ему в тягость, со мною не о чем было говорить, нечего делать; в конце концов, отец отсылал меня во двор играть с младшей дочкой Берваша, каковое освобождение сулило новые неприятности: дочь сторожа не отличалась ни добротою, ни хорошими манерами, она грубо обходилась со мною во время игр; кроме того, я страдала, слыша, как она зовет моего отца «Констан» — запросто, словно приятеля; правда что она умела завоевать его расположение куда лучше меня. Однажды эта девчонка получила в подарок от одного из заключенных серебряный столовый прибор. Я похвалила его, надеясь войти к ней в милость, на что она злорадно отрезала: «У такой оборванки, как вы, серебро вряд ли водится!» — «Не водится, — отвечала я, — зато я благородного происхождения, я вы нет». Я была горда от природы, но, увы, гордость эта составляла единственное мое богатство.
Мой отец ненавидел ниорскую тюрьму еще сильнее, чем я, и но вполне веским причинам. Он торопил жену использовать пребывание в Париже, чтобы испросить у кардинала Ришелье перевода в этот город, а еще лучше, освобождения. Но моя мать не спешила выполнить его просьбу у нее и без того слишком хватало забот, и она отнюдь не стремилась видеть супруга подле себя. Все же она все же добилась аудиенции у кардинала и поняла, что об освобождении не может быть и речи; кардинал заявил, что о милости к этому злодею даже просить неприлично. «Вы будете куда счастливее, ежели я вам откажу», — добавил он. После чего осведомился, не вторым ли браком женат на ней отец и знает ли она, как он обошелся со своей первой супругою; услышав еще несколько подобных намеков, мать убедилась, что лучше ей никогда больше не обращаться к нему с этой просьбой.