Мой отец ненавидел ниорскую тюрьму еще сильнее, чем я, и но вполне веским причинам. Он торопил жену использовать пребывание в Париже, чтобы испросить у кардинала Ришелье перевода в этот город, а еще лучше, освобождения. Но моя мать не спешила выполнить его просьбу у нее и без того слишком хватало забот, и она отнюдь не стремилась видеть супруга подле себя. Все же она все же добилась аудиенции у кардинала и поняла, что об освобождении не может быть и речи; кардинал заявил, что о милости к этому злодею даже просить неприлично. «Вы будете куда счастливее, ежели я вам откажу», — добавил он. После чего осведомился, не вторым ли браком женат на ней отец и знает ли она, как он обошелся со своей первой супругою; услышав еще несколько подобных намеков, мать убедилась, что лучше ей никогда больше не обращаться к нему с этой просьбой.
Неудача эта не обескуражила моего отца. Мало того, что он обрел наконец тему для разговоров со мною, на каждом нашем свидании понося мою мать, «оставившую супруга в беде», он еще и подал на нее иск в ниорский суд, заявив, что жена присвоила и увезла в Париж все его личное имущество и деньги, лишив меня, свою дочь, пропитания, его же — средств оплачивать свое содержание в тюрьме. Как я узнала, этот иск, ныне хранящийся в моем тайнике, частично способствовал поражению матери на процессе, весьма кстати подтвердив одно из клеветнических наветов, распространяемых против нее Санса де Несмоном. По какому-то злосчастному совпадению, иск был получен в Париже в тот самый день, когда приговор парижского суда обрек мать на нищету и жалкое прозябание в монастыре.
Спустя некоторое время умер кардинал де Ришелье. Пришедший ему на смену кардинал Мазарини открыл тюрьмы: мой отец был в числе освобожденных. Он тотчас покинул Ниор и, решив развеяться после долгих лет заточения, пустился в странствия: побывал малое время в Париже, затем, так же недолго, в Лионе, потом уехал в Женеву, откуда снова наведался в Париж, Ниор, Ларошель и опять в Париж. Не зная отдыха, днем и ночью мчался он на почтовых, загоняя лошадей, меняя, пару за парой, сапоги; никто, а менее всех он сам, не понимал причин и цели этих лихорадочных метаний.
Могла ли я, убаюканная нежным покровительством супругов де Виллет, думать, что счастью моему вскоре придет конец?!
Однако, в начале 1644 года моя мать неожиданно объявилась в замке Мюрсэ и, не успела я опомниться, увезла меня навстречу новой судьбе.
Тем же вечером мы прибыли в Ларошель, и я очутилась в убогой лачуге, где познакомилась с моими братьями.
Констан был пятнадцатилетним, унылым с виду юнцом, одетым в «новый костюм времен процесса» из пунцового бархату с кружевами, который, к сожалению, не рос вместе с ним. Он казался мягким и добрым малым, хотя и неумным. Моя мать страстно любила его. Можно сказать, что она его одного и любила. Правда, что он был вполне достоин этой горячей привязанности, никогда не покидая мать среди тяжких, выпавших на ее долю испытаний и заслуживая сие предпочтение нежностью и участием, коими постоянно окружал ее.
Шарль, годом старше меня, оказался более занятным и понравился мне с первого взгляда. Я только что рассталась с Филиппом де Виллетом, к которому была привязана со всею пылкостью первой детской любви, и по этой причине, помимо других, более важных, считала себя неутешною. Шарль научил меня тому, что в восемь лет любая напасть — пустяки: пара шуточек, три гримасы, и горе мое почти улетучилось. Младший д'Обинье был хорош собою, развязен и обладал чисто парижским остроумием, дерзким, но победительным. Он жил в Ниоре, а затем в Париже рядом с печальной матерью и чересчур серьезным братом, среди несчастий и слез, но ничто не могло поколебать его жизнерадостный нрав. В два дня он совершенно очаровал меня, и, сколько бы ни досаждал впоследствии, я никогда не могла вовсе позабыть это первое впечатление.
Мать я не видела с самого своего рождения, и пребывание в Ларошели также явило мне удобный случай как следует узнать ее. Я сразу же удивилась тому, что она, после столь долгой разлуки, поцеловала меня всего дважды, да и то лишь в лоб; можно ли было предугадать, что эти два поцелуя так и останутся единственными, которые я получу от нее за всю мою жизнь?! Речи ее казались мне чересчур язвительными; она раздражалась, слыша радостный смех, коим я встречала озорные выходки Шарля. Я также ясно почувствовала, что и внешность моя ей не по вкусу. «Решительно, это девочка нехороша собою, — однажды сказала она при мне брату Констану, — у ней на лице одни глаза только и видны, какая странная несоразмерность!»
Но несколько дней спустя после приезда, сдержанность моя по отношению к матери обернулась самой откровенной неприязнью; перемена эта наступила после того, как она повела меня в церковь. Я никогда не бывала дотоле на мессе, однако питала к этой религии больше интереса, нежели враждебности, и, хотя мне изредка приходилось посещать проповеди вместе с семейством де Виллет, я не чувствовала себя гугеноткою. Мать же потащила меня в храм, как в темницу — с угрозами, крепко схватив за руку. От меня всего можно было добиться мягкостью и уговорами, но стоило применить силу, как моя мятежная от природы натура тотчас восставала против обидчика. Этого-то мать и добилась своим обращением со мною: попавши в церковь, я встала спиною к алтарю. Она дала мне пощечину, я храбро снесла ее, с гордостью чувствуя себя мученицей за веру. Отвращение мое недолго распространялось на церковь, которая его не заслужила, но навсегда обратилось на мать, виновницу сего происшествия.
Время в Ларошели тянулось для меня нескончаемо долго; я никак не могла понять, чего же мы ждем. Мы совсем не виделись с «бароном де Сюримо», он не делил с нами тесное наше жилище. Уж не знаю, где он квартировал. Вернее всего, в седле, ибо еще не излечился от лихорадки странствий и, в сопровождении некоего Тессерона, слуги, с которым был на дружеской ноге, неустанно объезжал Сентонж и соседние края. Мать также часто отлучалась из дому в сопровождении старшего сына, оставляя нас с Шарлем на попечении безобразной, кривоногой, препротивной старухи, составлявшей всю нашу прислугу. Притом, мы не могли ни играть, ни болтать, как вздумается; госпожа д'Обинье вручила нам толстенный том Плутарха и приказала штудировать его в ее отсутствие, не разговаривая ни о чем, кроме сего предмета. Чтение отнюдь не было нам неприятно, и, за отсутствием лучших забав, мы отдавались ему с удовольствием; нам нравилось сравнивать одни факты с другими. Я восхваляла героинь Плутарха. «Такая-то женщина, — говорила я брату, — заявила о себе громче иных мужчин. Она совершила то-то и то-то». Брат же доказывал, что герои-мужчины куда более занимательны. Мы ожесточенно спорили, отстаивая каждый свое, и, таким образом, провели несколько интереснейших недель между Афинами и Римом.
Покончив с Цезарем, Сципионом и Александром, мы наконец узнали причину постоянных разъездов отца и посещений матерью торговцев и стряпчих Ларошели: Констан д'Обинье решил покинуть землю Франции и перевезти свое семейство на Американские острова, дабы укрыть там все постигшие его несчастья или попытаться исправить их. В те времена королевство отсылало в эти колонии множество нищих, арестантов, девиц легкого поведения, бездельников, сидевших на шее родных, словом, самых отвратительных подонков общества. Мой отец как раз был из их числа. К этим несчастным иногда присоединялись и порядочные люди, не нашедшие себе работы на родине — таких много было в Пуату, — а также дети торговцев, в надежде сколотить себе состояние на новом месте. Родители мои сговорились с некоторыми из этих людей ехать вместе, дабы основать на островах колонию. Деньги на дорогу им ссудили местные дамы-урсулинки и один портной, по имени Ла Плюм, которого я, помнится, видела у нас в доме.
В апреле 1644 года родители подписали у нотариуса договор с богатым арматором Ильером Жермоном; по этому соглашению он должен был переправить их в Гваделупу на одном из своих кораблей, вместе с тремя детьми, слугою Тессероном и служанкою. Жермон, который обыкновенно занимался предоставлением кредита путешественникам, обязался также доставить им на другой своей шхуне одного «наемника», сундук и бочонок водки, провоз которых матери предстояло оплатить лишь по прибытии на остров шестью сотнями тюков местного табака. Заключение сделки обошлось в 330 турских ливров наличными. Я обнаружила этот акт в бумагах, которые моя мать распорядилась передать после своей смерти сыну Шарлю.
Итак, в начале лета 1644 года я поднялась на борт шхуны «Изабель» вместе с родителями, обоими братьями, отцовским лакеем и старой служанкой. Я была в восхищении от того, что еду в дальние края и увижу много нового; мне чудилось, будто окружающий мир распахивается передо мною и растет на глазах. Я немного знала ниорский порт; бывая на ярмарках, я с удовольствием наблюдала за снующими возами с товарами — солью, зерном, тканями, которые сгружались на плоскодонки и габары; однако, все это никак не могло сравниться с размахом портовых работ в Ларошели.