– А вот тебе, Ульянушка, сафьяновые ходики-сапожки, лазоревые, по золоту писанные, – продолжал выкладывать атаман. – Бери, Ульяна, да помни донского атамана.
Она хотела было поцеловать Старого в губы, но тот отшатнулся.
– Не надо, Ульяна. Сказал же тебе: я женатый. Не балуй! Бери вот и фатинку белую, турецкую. Кружало надень жемчужное.
Атаман держал ожерелье в протянутой руке, и словно вода полилась ключевая с его пальцев. Ульяна схватила его и надела.
Глянула в дорогонькое, висевшее на стене зеркальце и обомлела:
– Орлики вы мои! Да что ж вы сделали, со мною? Царицей стала. Матушка ты моя! Ой, казачки! Голова закружилась. – И понеслась она целовать всех казаков подряд.
– Задаток бери, казак! – сказала она горячо, звонко поцеловав Левку Карпова в губы. Потом сгребла Федьку Григорьева и прижалась к нему так, что дух у казака сперло.
– Ой, хлопцы, ратуйте! – хриплым голосом закричал Федька. – Задушит!
Задорный, звонкий смех покатился по дому.
Атаман, хватаясь за живот и поглядывая на Ульяну, неудержимо хохотал.
Перецеловав всех, Ульяна присела на лавку и принялась примерять лазоревые сапожки, едва всунула в них ноги. А вот фатинка белая, турецкая, с легкой опушкой – хоть тресни – мала, не втиснуть Ульяне голову. И так и этак поворачивалась Ульяна, вытягивалась, старалась не дышать, – нет, не лезет, проклятая. Бросила она острый взгляд на смеющегося атамана и со злостью швырнула к его ногам негодную фатинку.
– Да ты не сердись, Ульянушка: заместо фатинки дам тебе выдру, белок с десяток добрых. Ну, не сердись!
– Я и не сержусь, – тихо сказала Ульяна. – Челом тебе бью, холопка твоя, государь мой Алексей Иванович! Я рада твоей ласке и подаркам! Таких у меня еще не было. – И стала просить казаков садиться за стол, уже уставленный всякими яствами.
Атаман размашисто перекрестился и сел под образами, нарядный, чистый, уже не смеющийся, а строго задумчивый. На нем был кафтан заморского сукна голубого цвета. На вороте и на бортах кафтана сверкали звездами четырнадцать серебряных пуговиц. Надел атаман кизилбашскую саблю, клинок булатный, рукоять – кость белая. Ножны у сабли черные, оправа медная.
По левую руку атамана присел вместо есаула Афонька Борода. Кафтан камчатый, желтый. Сабля кривая, легкая. Ножны зелеными камнями изукрашены. Сапоги у Афоньки зеленые. Перед тем как сесть, он торжественно положил крестное знамение, но вперил глаза не в образ Николы-чудотворца, а в Ульяну. По правую руку атамана занял место Левка Карпов. Саблю свою черкесскую с белой костяной рукояткой он бросил на зипунишко, лежавший перед печкой. Там же лежала всякая казачья рухлядь.
Вскоре все десять казаков, разодетые по-праздничному, расселись за широким столом, покрытым белой скатертью. Совсем другие люди стали. Один к одному – молодец к молодцу! Плечистые, рослые, крепкие и все бородатые. Кафтаны на них один другого лучше. Пояса наборные да пуговицы золоченые. В этом тереме, за столом у Ульяны, можно было увидеть подаренные ей раньше казаками дорогие и диковинные вещицы – из Царьграда, из Индии, из Пекина, Кизилбаша, из Крыма, Хивы и Бухары, из Греции и Каира – со всех стран света!
Одиннадцатого из станицы – Салтанаша, азовского перебежчика – за столом не было: его заперли в сеннике, подперев кругляком дверь, чтоб он не сбежал и порухи какой из этого дела не вышло. Но заботливая Ульяна поставила и Салтанашу в железной миске горячую похлебку, сунула ковригу хлеба. Ему также дали питья бражного, кружку пива да кружку сладкого меду. А когда Ульяна, закончив хлопоты, подсела к столу, атаман поднял большую серебряную чашу с вином и встал.
– Ну, здравствуй, наш царь-государь, в кременной Москве, а мы, казаки, – у себя на Дону! – произнес он. – Выпьем все дружно!
Все выпили. Вторую поднял атаман:
– Здравствуй и ты, наш кормилец Дон Иванович! До дна пейте!
Выпили.
– Выпьем, казаки, за нашу приветливую хозяюшку Ульяну Гнатьевну!
Снова поднял чарку атаман:
– Ну, дай бог, не последнюю! Выпьем и за нас, здравствующих ныне казаков да атаманов! И за тех атаманов и казаков выпьем, чьи кости давно лежат в сырой земле. За тех, что в турецкой неволе томятся. И за тех, которые сложат еще свои буйные головы под городом Царьградом да на синем море, под крепостью Азовом. И пусть живет ныне и во веки веков Великая Русь.
И полилось в круглые чаши вино хмельное, а за ним – терпкое, до слез резкое, бьющее в нос пиво да сладкий янтарный мед.
Вечером Ульяна лучину зажгла. Песни запели. Про старые битвы с татарвой, про войну с турками, про набеги морские; вспоминать стали о ясырях, ясырках[10] да полоняниках с Дона. Но больше всего – про злую неволю в чужих странах. Приволокут, бывало, казаков на аркане на татарско-турецкий рынок в Чуфут-кале или в Кафу-крепость, в Казикермень, наденут колодки на ноги казакам, да женкам их, да детворе и ждут купцов заморских. Приедут купцы важные, сторгуются с татарами или с турками, заберут пленных и повезут на край белого света, мимо Царьграда.
Слушает Левка Карпов, а слезы сами катятся у него из глаз. Один, как былинка, остался. Бобыль, сиротина. Куда повезли из Чуфут-кале его родную мать? Жива ли? Не знает Левка. Померла ли и засыпала ли сырой землицей чья-нибудь добрая рука на чужбине ее бренное тело? Неведомо Левке. Обхватил он руками свою хмельную голову, а слезы, что дождь по слюде, градом катятся по бородатому лицу и падают, падают на белую скатерть.
Притихшая Ульяна сидит рядом с Левкой и гладит теплой и мягкой ладонью его вихрастые волосы. Чужая неволя, постылая, ножом острым режет ее доброе сердце. Ей жалко тех, которых она совсем не знала и не знает, а Левку еще жальче.
А хмель все-таки играет и в ее голове, бодрит и невольно склоняет к песням. Песню ведет атаман Старой, обхватив справа и слева двух пьяных казаков. Густой, бархатный голос его ровно стелется под чистым потолком. Ульяна слов не знает, но подпевает тонким голоском. И складно выходит. Подпевают ему и Степашка Васильев, и Терентий Мещеряк, держа высоко чарки, и Ивашка Омельянов, и Афонька.
После трудов тяжких да маеты дальней дороги казаки вволю попили, а потом спать залегли.
– Ну вот, Ульяна, – сказал атаман, когда лучина вся догорела, – к тебе дело есть.
– Скажи, какое дело? – подсаживаясь ближе, спросила она.
– Царь на Москве?
– На Москве.
– Здоров ли?
– Царь?.. Хворый…
– Да что ты? А что ж с царем стряслось?
Ульяна, оглядевшись, спят ли все, подошла к окну, прислушалась, вернулась, присела и чуть слышно прошептала:
– Беда с царем стряслась великая!
– Беда великая? – недоуменно уставился на нее атаман.
– Беда! Такое на Москве идет… не разбери господи!
– Толкуй яснее!
– Боюсь, Алешенька, – отрубят голову…
– Ну, коль боишься, баба, то помолчи.
– А что тебе к царю?
– Есть дело важное, – ответил атаман угрюмо.
– Опять подрались с турками? Аль татарва побила вас?
– Ой, баба! Все знать хочешь. А вот не угадала!
– Тогда в приказ Посольский явись, там разберут дьяки. Нечаев Гришка, приятель ваш, поможет.
– Ну, вот что, – сказал атаман, склоняясь к Ульяне, – ранехонько дьяка посольского повстречай. Шепни ему: подарки, мол, есть. А про царя дознайся правды – здоров ли. Гришке Нечаеву скажи: есть, мол, к великому царю от войска отписка наиважная. Проси дьяка о том нашем деле, чтоб не учинилось нам на Москве задержки. Да дознайся еще: не можно ли будет переправить наше дело из Посольского приказа в тайные дела? Теми делами ведают только сам царь, дьяки да подьячие, а бояре и думные люди туда не входят. С боярами и думными людьми нам не столковаться. С дьяками же – дело другое. И дьяк – не малая сила. Ты поняла?
– Все поняла, мой свет Алешенька, все поняла.
Ульяна и сама знала хорошо, кого просить да как просить. Учить не надобно: давно в Москве.
Ночь была совсем короткая. Гремели колотушки ночных сторожей. Покрикивали стрельцы и сторожа. Их, однотонные голоса, протяжные и далекие, передавались от башни к башне, из улицы в улицу.
– Так, знать, ты женатый? – улыбаясь, лукаво спросила Ульяна.
– Да я ж сказал тебе: женатый, – хрипло и сонно ответил атаман, потянувшись вновь за чаркой. – И не думай, Улька… Да что я, господи! – поставил чарку и перекрестился.
Потом грозно глянул, встал и добавил:
– Забудь про все, Ульяна. Службу царскую в то дело не мешай… Дай хмельного…
Ульяна выпрямилась, сверкнула зло в полумраке глазами, полными слез, и вышла из дому. Атаман проводил ее суровым взглядом и, сняв голубой кафтан, бросил его на лавку. Снял саблю, поставил в угол, сел и крепко-крепко задумался.
Не скоро вернулась домой Ульяна. Она внесла глиняный кувшин с вином величиной с ведро, поставила на стол и, не глядя на атамана, вышла.