— Не ожидал, Адам?
— Ожидал. Проходи.
Адам запер дверь. Они обнялись, минуту не думая ни о чем, кроме одного: «Свиделись все-таки!» Эти слова имели особый смысл, нерадостный, неприятный: они могли свидеться только в случае катастрофы.
— Знаешь подробности?
— Все знаю, потерпи.
Адам, двигаясь привычно проворно, поставил на стол бутылку водки. Григорий отметил: непочатая, берег. Холостяцкая закуска. Это было то, что надо для подобного случая.
Подняв стакан, Адам произнес значительно и с чувством:
— Чтобы тебе выплыть!
— Выплыву. — Григорий держался, как опытный пловец на волне. Но разве другие не были опытными пловцами, не умели лечь на волну?
— Слушай, как же это Сергей? Как получилось?
— Предатели, падло! — коротко, зло уронил Адам. Лицо его оставалось спокойным. «Не изменился вовсе, — подумал Григорий. — Словно законсервировался здесь за эти годы».
Адам снова разлил водку. Крепкая рука его налила стаканы точно до половины. На короткий миг Григорий пожалел его: «Будет сидеть здесь в норе, словно крот, до самой войны. А когда это еще…».
Но тут же оборвал себя: когда затрубит труба, тогда и он, Григорий, вскочит в седло, и будут они равны: уцелевший Григорий Кременецкий и сохранивший себя до поры Адам Канивец, самый засекреченный, самый терпеливый, самый нужный человек Змиенко. Не известный ни Рашкевичу, ни деятелям СВУ, ни Пятакову, для которого он — просто сторож. Только ему, Григорию, известный в своей тайной сущности.
— Как же это вышло? — повторил Григорий. — Рухнул ведь не кто-нибудь…
Он слушал с каким-то новым, неожиданным для него самого чувством. Как будто Рашкевич давным-давно выбыл из игры. Или нет, не так: будто та игра давно закончилась позорным проигрышем, а распечатана новая колода, началась новая игра.
И потому, что так все сложилось в представлении Григория, он слушал спокойно, как что-то его не касающееся.
Рашкевич не чуял конца, не предугадывал. Слишком долго вживался в роль и вжился так, что потерял тень…
— Знаешь, Григорий, как это бывает: каждому из нас надо следить за своей тенью, не терять ее, смотреть — тут ли она? И одна ли бродит? Не две ли тени отбрасываешь ты?
Адам поглядел вбок, и Григорий невольно полуобернулся. На беленой стене четко рисовались силуэты двух сближенных голов.
«Черт те что. Поближе бы к делу. А то совсем одичал тут один», — подумал Григорий. Но не прерывал Адама.
За Рашкевичем явились на службу. Одновременно шел обыск на квартире. Когда вошли в приемную, секретарша что-то уловила… Может быть, что-нибудь у вошедших было не так, хоть и в штатском, хоть и поздоровались обычно и неторопливо сказали: «К Сергею Платоновичу. Он нас ждет». Но она догадалась. Не зная, по сути дела, всего до конца о своем начальнике — догадалась. И рванулась в кабинет. Те вскочили вслед за ней, но был какой-то момент, когда Рашкевич увидел лицо женщины — и все понял…
— Оружие у него под рукой было. Конечно, не в нее он метил, но секретарша бросилась к нему — ее наповал.
Адам тоже говорил как о чем-то решенном и безразличном для них, живущих. Рашкевич уже был все равно что мертв. И Григорий догадался, что так и должно быть. Начинать новую игру им. А за того, кто выбыл, — поднять стаканы. Не чокаясь, как на поминках.
Они проговорили до рассвета. С первым дачным поездом Адам отправился к Пятакову.
Казалось бы, что такое Пятаков? Один из «почтовых ящиков», оборотистый малый, обросший полезными связями, но — без размаха, без перспективы. Однако связи наладил решающие. Обеспечивающие самое важное, в данном случае — отход. Отход в полном порядке, без паники и почти без риска. Великое дело! Иногда не менее важное, чем наступление. И человек Пятакова в Одесском порту, казалось бы, вовсе не подходящий — веселый малый, с цыгаркой, прилепившейся в уголку белозубого рта, дело знал.
В трюме грузового парохода, совершающего рейсы Одесса — Константинополь — Пирей, стояла духота — до одури! Почти осязаем был спертый воздух, пропитанный запахом гнилых фруктов и нефти, ржавчины и мокрой пеньки.
«Так это только пока тронемся», — успокаивал себя Григорий. Он лежал за упакованными в рогожу ящиками. Где-то поблизости скреблась, как мощный флюгер на ветру, якорная цепь. Снаружи глухо, отдаленно слышались крики команды, гудки, потом ему показалось, что он слышит, как бьют склянки.
Обессилевший от духоты и смрада, он не то задремал, не то потерял сознание.
И проснулся от холода. Откуда-то сильно, освежающе дуло соленым морским ветром. «У-тёк, у-тёк…» — в такт говорили работающие машины. Онемевшей рукой Григорий перекрестился…
В пути всегда хорошо думалось. В поездах. Разными они были. Поезд его юности — «рабочий» или «дача» — назывался еще «Максимом Горьким» или, фамильярно-дружески, — «Максимкой». Название это родилось в народе, накрепко связанное с представлением о том, что Горький передвигался по Руси и познавал ее именно в таких поездах, битком набитых рабочим людом.
Недолгий путь, знакомые лица, знакомые разговоры. Они продолжали рабочий день или предваряли его. И продолжали ту скрытую, тайную сторону жизни, которая шла не рядом с обычной, но как бы пронизывала ее всю. И была важнее обычной. Освещала ее. Повседневность была сумрачной, монотонной. Он не мог бы жить только ею.
Слитный гомон вагона все же распадался на отдельные голоса, и брошенное слово не тонуло в нем, если это было нужное слово. Если оно могло что-то объяснить или подсказать. Он рано научился находить такие слова.
Много позже были другие поезда. Вагон второго класса. «Приличная публика». Разговор осторожный, словно бы подкрадывающийся к главной теме. А главная — это: «Так что же все-таки будет с большевиками? Доколе?» — «Да что вы, батенька, сметут! И мокрого места не останется. Европа же!» Это поезда его подполья.
Последние же годы, уже многие, для него всегда — подготовка к работе, обдумывание ее. И сама работа. В «правительственном» вагоне повторялась обстановка служебного кабинета и решались в общем те же вопросы. Но, естественно, мысли его устремлялись к местам, к которым приближал его ровный бег курьерского поезда. А оттого, что с местами этими связывались давние воспоминания, мысли обретали особый характер: личное причудливо окрашивало рассуждения общие. Государственные.
И наверное, это было закономерно. Теперь он был обязан каждый вопрос решать в связи с основными проблемами, выдвигавшимися жизнью перед советским народом. Тогда, много лет назад, он действовал в более или менее узком кругу, лишенный возможности и, конечно, и умения видеть целое. Потом малый его опыт влился в обширный поток, раздвинулись горизонты.
Удивительными были эти прожитые годы, годы первой пятилетки. Полная ликвидация безработицы. Ликвидация детской беспризорности. Ликвидация неграмотности. Эти фразы казались выбитыми золотыми буквами по граниту истории.
Октябрьский день 1931 года, пуск Харьковского тракторного. Трогательная сцена: на первом тракторе, вышедшем из заводских ворот, выехал «всеукраинский староста» Григорий Иванович Петровский. Нельзя было удачнее символизировать это торжество: старейшина Украины, ее верный сын…
И символично было то, что в этот же день праздновали пуск гиганта автомобилестроения — московского завода «АМО»…
Косиор стоял с потухшей трубкой в руке у широкого окна, за которым, сейчас темная и неузнаваемая, отбегала назад донецкая степь, а воображение зажигало в ее дали огни и пламя и пробуждало ночные степные звуки: сухой треск цикад, шелест коростелей.
Жизнь была так богата событиями, что даже значительные ее вехи казались отодвинутыми в далекое прошлое. И он выхватывал из них те, что ближе всего подходили к настоящему по своей сути, и с радостью находил в них счастливую догадку, прозрение сегодняшнего. Да, еще в 1930-м он выступал на пленуме райкома в Кадиевке, и даже сейчас он ощутил тот привкус горечи, которым были полны его слова. Он ведь говорил тогда не просто: «надо повышать темпы добычи», а доказывал, что это возможно. Как тяжело было ему произнести слова о том, что план встречает если не отпор, то осуждение, иногда открытое, иногда скрытое. И какая-то едва приметная словно бы судорога прошла по залу, когда он сказал эти слова. И докладчик побледнел, когда им, тогда уже секретарем ЦК, было сказано о гнилом настроении, о срыве программы. Да, он сказал жесткие слова, которые теперь вспоминал с удовлетворением, потому что они были справедливы. А о чем тогда шла речь? О выдаче 560 тысяч тонн угля вместо 460 тысяч. Он повторял тогда: «Хорошо организовать работу», он нажимал на это. Так разве не именно хорошо организованная работа раздвинула горизонты и привела к сегодняшнему победительному этапу, к рекорду Стаханова? И сделала его знаменем?