Видимо, кто-то из студентов привез вырезку из газеты, выходящей в Гуадалахаре; и начиная с девятого числа эта вырезка стала ходить по рукам; в ней черным по белому было напечатано название их селения и рассказывалось о сенсационном преступлении, причем автор не поскупился на подробности, о которых жители селения и не подозревали и которые, по всей вероятности, являлись плодом фантазии газетчика; но поскольку все это было напечатано, то принималось за правду, не подлежащую сомнению. Находились и такие, кто на память вызубрили текст репортажа, ибо хотя это сообщение и вызывало досаду, поскольку название селения связывай лось со столь постыдной историей, однако в глубине души всем было приятно видеть, что пресса упоминала об этом событии — пусть событии местного значения. «Видели, что говорит пресса?» С уважительной напыщенностью произносилось торжественное слово — пресса. Пересуды и толки не смолкали. Неграмотные буквально из кожи вон лезли, чтобы заполучить вырезку в свои руки и заставить кого-нибудь снова и снова перечесть ее вслух. Страсти распалялись по мере того, как разгорались споры, вызванные некоторыми определениями в публикации: «Какая еще там деревушка, не деревушка, а должны были бы написать — пользующееся привилегиями селение, прочем христианнейшее!» — «Почему-то сказано о нем, что он — обеспеченный земледелец, тогда как этот бродяга никогда не прикасался к плугу, никогда ничего но сеял, и следовало бы назвать его — северянин пли приехавший с Севера». Бурные возгласы вызывала и такие места репортажа: «Похоже, что необузданная горячность этого деревенского щеголя зажгла внезапную и лихорадочную любовь в сердце девушки, чьи последние слова явились признанием болезненной страсти; она, которая ранее, незадолго до происшествия, отказалась следовать за уязвленным претендентом, теперь отчаянно молила, чтобы ему не сделали ничего плохого, поскольку она объявляла себя единственной виновницей случившегося. Еще не хватает того, чтобы преступник попытался использовать это для своей защиты: это был бы редкий цинизм!..» «Отнюдь не ограбление явилось движущей причиной действий отцеубийцы, — ведь этот дьявольский выродок, свершив свое черное преступление, захватил с собой совсем небольшие деньги: скорее, как считают, этот злодей-сын впал в ярость, когда отец отказался дать ему согласие на отъезд, который тот замыслил, а также выдать причитающуюся ему часть наследства; имеются и весьма пикантные предположения, вроде того, что отцеубийцей владела ревность, поскольку, как утверждают, убитый также имел виды на невесту молодого Дамиана Лимона». В репортаже нельзя было не заметить и таких философских перлов: «Раковая опухоль новых веяний уже проникает в девственные уголки нашего штата, пришло время задуматься над тем, чтобы защитить наши устои мечом действенного, образцового и обличительного правосудия…» «Общественное мнение ждет судебного процесса в Теокальтиче, куда направлен преступник и где дело будет рассматриваться в уголовном суде…» «И пусть как можно скорее расстрел станет финалом этой драмы — и должным возмездием гиене, чьи преступления повергли в ужас миролюбивую и счастливую округу, ставшую ареной ужасных событий. Эти события, без сомнения, вызовут негодование во всей остальной части штата и во всей Республике, что образумит тех, кто пытается выгородить преступника».
Целый легион репортеров по собственному почину появился в селении, горя желанием уточнить и расширить эту информацию; и Педро, и Хуан, и Франсиско — сколько их было! — вдруг почувствовали себя журналистами и отправляли обширнейшие послания в редакции газет «Ла чиспа», «Эль рехиональ», «Эль паис» и даже в «Посланца святого сердца» — как раз в те издания, которые получали здесь некоторые обитатели, однако редакции этих газет не только не нашли места для данных корреспонденций, но вообще не опубликовали ни одного слова о происшедшем.
В конце месяца некие студенты, ездившие в Теокальтиче, распространили слухи, что Дамиана, вероятно, освободят, поскольку из его показаний следует, что в убийстве отца он не виновен, а кроме того, как говорилось, в суд не были представлены акты экспертизы о произведенном вскрытии трупов, в связи с чем невозможно установить степень вины обвиняемого (всеобщее возмущение). По слухам, заключения, подписанные каким-то невежественным лекарем и властями, составившими первичные документы, в которых зафиксированы обнаруженные на жертвах телесные повреждения, оказались невразумительными; указывалось, к примеру, что на тело Тимотео Лимона были обнаружены следы ушибов, которые, по всей вероятности, получены нм при падении. Дамиан в своих показаниях настаивал, что отца он не избивал и что его смерть могла быть вызвана сердечным приступом. («Выгораживают, выгораживают», — как говорит пресса.) Поэтому судья потребовал эксгумации трупов для производства вскрытия в соответствии с предписаниями закона.
— Какой ужас! Пусть только его освободят, господь его накажет своей волей, ибо господь не нуждается в каких-то там расследованиях, чтобы свершить правосудие. И как можно допустить осквернение праха погребенных по христианскому обычаю!
Эта чудовищная угроза вызвала всеобщее волнение, и было решено противодействовать, — если потребуется, то с оружием в руках, — противодействовать осквернению кладбища и могил дона Тимотео и Микаэлы. Мальчишки, вооружившись камнями, расположились по дороге, ведущей к Теокальтпче. Глаза мужчин и женщин зорко следили, руки были готовы в случае чего перейти к действиям.
Удар в сердце — неожиданный — отвлек бдительную настороженность сеньора приходского священника. Он получил письмо, адресованное лично ему, и в нем было написано: «Достопочтенный сеньор священник! Одно из сильнейших впечатлений, потрясших мою душу и заставивших ее обратиться к богу, было мною пережито в Башем селении, когда я слышала колокольный звон, который, по моему убеждению, весьма действенно поддерживает дух набожности, господствующей там; я имела случай познакомиться со скромным юношей, который столь умело заставляет колокола беседовать с сердцем человека, и меня захватила мысль как-то содействовать тому, чтобы этот мальчик стал великим маэстро и божьей милостью, — а почему бы и нет? — великим сочинителем церковной музыки. Охваченная этой мыслью, я изучала здесь, в Гуадалахаре, и в городе Мехико возможности для начала его образования, которое позднее он мог бы продолжить в том или ином европейском центре. Маэстро дон Феликс Передо обещал дать ему первые уроки; я берусь оплатить образование юноши, и я ему писала об этом несколько раз, но не получала ответа; в последний раз меня уведомили, что он уехал из вашего селения, и поскольку Вы должны знать, где он проживает и, несомненно, заинтересованы в его будущем, я решилась представить Вам мой план на Ваше благоусмотрение и просить Вас сообщить о нем тому, кого он непосредственно касается; я надеюсь, что он согласится переехать в Гуадалахару, предварительно известив меня, чтобы я могла перевести ему необходимые для этого деньги». Подпись — Виктория Э., вдова де Кортина, письмо написано в Гуадалахаре 29 сентября. С несвойственной ему злостью дон Дионисио разорвал письмо. «Коварные козни сатаны! Дерзость вожделения! Какой цинизм!» Так он ей и ответит. Нет, лучше не отвечать вообще. Или ответить и постараться убедить ее оставить бедного юношу в покое. А если все же это предложение было продиктовано искренним желанием помочь? Имеет ли он право решать судьбу Габриэля?.. В конце концов он решил обсудить этот вопрос… нет, не с падре Исласом, нет, с… падре Рейесом.
Золотистость и свежесть дня, ранние тени, длинные ночи — скоро конец каникулам. Падают октябрьские листья. Падает октябрь на пожелтевшие поля. Ото дня к ночи возрастают страсти и страхи. Робкие девушки, носящие вечный траур, теряют сон, им страшно подойти к запертым дверям, — они боятся, что закружится голова от пугающих и долгожданных слов. Надежды и тревоги новичков, которым посчастливилось вручить письмо; весь день напролет они разгадывают смысл того или иного жеста, взгляда, а по вечерам спешат ускользнуть из дому и пропадают где-то до девяти, десяти, одиннадцати и даже до двенадцати часов, — нарушая строгость обычаев, избегая чужих глаз и ушей, скрываясь от бдительности священника и его помощников, стойко сопротивляясь любопытству отца, братьев, кузенов и прочих родственников, стоящих на страже семейных устоев; терпеливо выжидая, пока все затихнет и погаснет свет, проникающий сквозь оконные решетки, а затем кружа все ближе, ближе, постепенно обосновываясь возле заветного дома и завоевывая его стены, рамы окон, косяки дверей, ощупью отыскивая дверные замки, запоры, вглядываясь во мрак, насторожив слух, отваживаясь наконец на легкий стук — сигнал, который может принести счастье или несчастье, — и так одну, другую ночь, многие ночи, иногда безнадежно, не достигнув желаемого, под равнодушными звездами. Некоторые предпочитают все же поспать до утренней зари, а в три или четыре часа покидают свои постели, ускользают на улицу, почти ощупью добираются до дома, до окна, до двери, затаив дыхание, — не вспугнуть бы боязливое общение сквозь деревянные преграды, как сквозь целую жизнь, с желанной. Точно обезумевшие в последнем взмахе крыльев или заблудившиеся птицы, вожделения наталкиваются на кресты, на обтесанный камень крыльца, на стены — вожделения, преследуемые четырьмя всадниками конечных судеб мира, этими вездесущими призраками; они вместе с тобой выходят на улицу, они стоят, окружая с четырех сторон постель, на которой девушка потеряла сон от страсти и страха. Нынче неумолимые стражи женщин и девушек, одетых в траур, носят окровавленную маску, похожую на Микаэлу, олицетворяющую память о ней. «Ты не помнишь обо мне?» — говорит смерть. «Ты не помнишь обо мне?» — говорит Страшный суд. «Ты не помнишь обо мне?» — говорит преисподняя. «Ты не помнишь обо мне?» — говорят небеса. Смерть, Страшный суд, преисподняя и слава небесная принимают облик Микаэлы, чей голос с того Света взывает с холодным унынием, все повторяя и повторяя: «Ты не помнишь обо мне?» Завороженность страхом — может ли одолеть тебя страсть в эти долгие ночи, в тоске ранней зари?