Сердечность и щедрость, которыми дышала эта здоровая натура, согрели сердце Томана — тем более, что первый тост был поднят за героев славянского фронта.
Через час после этого тоста Томан уже непрерывно заливался беспричинным смехом.
Мартьянов жмурился и всякий раз, как Миончковский заговаривал о деле Томана, покровительственно обрывал его:
— Ладно, ладно…
Потом вдруг сказал:
— Знаю я уже одного из ихнего брата — тот хоть православному богу молиться готов. «Боже царя» запоет, коли надо. Удивительно практический человек.
Тут Мартьянов подсел ближе к Томану:
— Инженер, а ну, крикни: «Да здравствует русская армия! Долой Вильгельма!»
Позже Мартьянов, сильно захмелев, сделался злобно-упрямым. Он не желал больше говорить о просьбе Томана. Да и все в конце концов забыли о ней. Томан видел Мартьянова и Миончковского будто в пару над белым облачком стола, и Мартьянов казался ему единственной твердой точкой среди бушующих волн, по которым сам он носился беспомощной щепкой. В ушах его мешались музыка, шум… А Мартьянов был как капитан корабля.
Мукомол бил себя в грудь кулачищем.
— Господа герои! — Его голос господствовал над всем. — Я целый гарнизон кормлю! А могу накормить и всю армию! Денег от его величества не беру — сам плачу! А сын служит царю… совестью своей… кровью!
Миончковский, смеясь ему в глаза, подхватил припев песни, которую в это время пели за стеной под фортепиано:
Марш вперед, друзья в поход…
— Служит? — переспросил он мукомола и поднял чарку с водкой. — Ну, за его здоровье!
Потом, намекая на службу Мартьянова-сына в тыловых земских организациях, Миончковский выкрикнул нарочно отчетливо:
…Храбры земгусары,
Трубный звук нас в бой зовет,
Наливайте чары…
Мартьянов, оскорбившись, ушел, и вскоре за стеной разгорелся спор. Могучий голос Мартьянова настойчиво продирался сквозь смесь остальных голосов, пока не пробился к самой портьере.
— А я вам говорю, — огрызался голос Мартьянова на невидимых противников, — не люблю полячишек! Говорю честно и прямо. Терпеть не могу этих «проше-панов»…
Голос его был разом задушен клубком других голосов, которые, смешиваясь с музыкой и пением, слышны были ко всех помещениях ресторана.
Потом этот голос почему-то раздался у самого уха Томана:
— Долгая лета православному русскому народу!
— Долгая лета! — заголосил кто-то за перегородкой.
У Мартьянова зрачки были расплывчаты и мутны, фигура его по-прежнему заполняла собой весь кабинет, Не глядя на Миончковского, он навалился на Томана:
— Пой, коли мы тебя поймали! «Боже, царя».
Наморщив лоб, он затянул гимн, его подхватили сначала в ближайшем кабинете, дальше пело уже много голосов. Мартьянов от усилия вспотел и запыхался.
— Наш! — заорал он, ударив Томана по плечу. — Мой гость! Угощайся за это!
Он подозвал официантку; упрямство делало его опасным. Таща официантку к столу, он кричал:
— Скажем так — Иван Иваныч Чехов! Все ррравно… А, тьфу, ты! Пан Шиш Шишич Поляков… Вот мои гости! Чтоб никаких прретензий!.. Марш!.. Шагом… арш!
Миончковский поднялся, не дожидаясь скандала, но Мартьянов не пустил его…
На потный лоб Томана пала приятная свежесть, когда они вышли на улицу глубокой темной ночью. Мартьянова невозможно было оторвать от деревянных ступенек, облитых невинным светом. Его голос носился по улице, как одичавший бык.
— Эй, э-гей! Поди сюда, коли я приказываю! Мусье… Плен-ни-ков! Я тебя еще… угощу! Татааарочкой! Чего боишься? Я — Мартьянов! Захочу вот, и возьму тебя! У меня рабочие… Ччерт…
Томан с Миончковским поспешно скрылись в темноте.
Вскоре прибой тишины снова захлестнул улицу. Пенные валы опали; только пустой тротуар гремел под ногами. Впереди, над гребнями крыш, обессиленное, просыпалось на востоке небо.
На одном из перекрестков Миончковский сказал:
— А вот сюда будет дорога в ваш лагерь…
Что-то холодное встопорщилось в душе Томана. У ворот лазарета горбились санитарные повозки.
— Смена, — буркнул Миончковский. — Нас вытесняют.
Молча прошли мимо пустых уже повозок.
Решетчатые ворота стояли настежь. Где-то в редеющей мгле бродили жидкие голоса. Гуляки проскользнули, плотно сжав губы. Миончковский, шедший впереди, на лестнице вдруг остановился. Мороз пробежал по спине Томана.
— Черт бы побрал все это идиотское геройство, — сказал ему Миончковский странно изменившимся голосом. — Цените лагерь военнопленных!
Томан стоял на ступеньках ниже его и молчал.
— Завидую я вам, — добавил еще поляк.
Стали подниматься дальше — Томан по-прежнему отставал на несколько ступенек.
Этот предутренний час был как посмертная маска всех прошедших дней. Мир в этот час лежал безжизненный и остылый. Каждое соприкосновение с ним холодом пробегало по взвинченным нервам. Нервы, измученные бессонной ночью, жаждали покоя.
Перед палатной дверью Миончковский опять остановился.
— Представьте себя на моем месте… Вот вы — были бы рады вернуться в бой?
— Нет! — торопливо, не раздумывая, ответил Томан.
Ему страшно хотелось тишины, хотелось вытянуться на койке.
— Ничего мне не надо, кроме какой-нибудь работы да куска хлеба… Где-нибудь в таком месте, где нет ни следа, ни памяти о войне… Помогите мне отвертеться от лагеря!
— Ничего, — засмеялся Миончковский, — радуйтесь жизни! И — цените свой лагерь…
Лагерь для военнопленных лежал за чертой города, в конце улицы, убегавшей в поле; да и сама эта улица была, скорее, уже проселком. Лагерь отделяла от города реденькая цепь покосившихся сторожевых будок. Когда-то здесь стоял какой-то полк; постепенно, в ходе войны, на бывшей территории полка построили несколько больших бараков — для пленных офицеров, для лазарета и для лагерного начальства. Часть старых бараков, отделенных плацем, до отказа набили пленными солдатами, в другой части расположилась русская охрана.
Рядовые пленные — если только их не уводили строем на принудительные работы, — валялись целыми днями на песке около старых, почерневших бараков. Пленные офицеры разнообразили свой досуг прогулками и играми на отведенной им территории. Комендант, мудро считавшийся с их потребностями, позволял уводить их под охраной добродушного русского солдатика на весь день после обеда к реке, протекавшей по лугам и рощам в двух верстах от города. Там, в прибрежных кустах, в траве монастырского луга, в скирдах соломы можно было завязывать скоротечные романчики с горожанками, готовыми на все — от скуки. Кроме того, можно было уговориться с молчаливым услужливым солдатом, и он водил их ночью лугами, по задам города, в неряшливое предместье к плотным, мускулистым прачкам — женам других солдат, — которые с благодарностью принимали и такой доходец.
Итак, пленные офицеры спокойно жили за спиной у всех событий, постепенно связываемые дружбой, прикрывая корректностью все свои разногласия.
Однажды летним днем повели в этот лагерь лейтенанта Томана. Невольный страх сжимал ему сердце. Впереди, на горизонте, стояла черная туча, тянулась серым крылом к беспечному солнцу, иссушающим ветром продувала неглубокую улицу предместья. Трепетали акации за заборами, и по всей ширине улицы крутились за клубом пыли пожелтевшие листочки акаций, клочья сена и обрывки бумаги.
Всю дорогу, пока Томан в тоске своей шел под конвоем, он все думал о неопределенном обещании Мартьянова и утешал, убеждал себя, что вырвется из лагеря на свободу.
В низеньких сенях лагерной комендатуры Томан простоял довольно долго. Наконец вышел другой солдат и, поправив ремень на костлявых боках, вывел Томана на воздух.
Навстречу часто попадались знакомые фигуры, они с любопытством оборачивались, но Томан старался не смотреть на них.
У двери одного барака, выкрашенного в яркий желтый цвет, ждал радостный лейтенант Фишер. Без мундира, в одной гимнастерке, перетянутой ремнем, он стоял на пороге, как радушный хозяин, салютуя, вместо сабли, длинным чубуком. Шумно поздоровавшись с Томаном, он быстро вошел в маленькие сени, чтоб открыть перед новоприбывшим внутреннюю дверь.
Просторное помещение, в которое ступил Томан, на первый взгляд казалось пустым. Посреди, прочно упираясь ножками, стоял стол с тяжелыми лавками по бокам; вдоль стен, украшенных какими-то пестрыми бумажками, тянулись железные кровати. Томан, однако, даже сквозь кажущуюся пустоту, ощутил на себе любопытствующие взгляды. Из какого-то угла тек широкий голос — кто-то говорил, ни на что не обращая внимания.