«Он подражает Тибоперцию, то есть сразу обоим!» — воскликнул стоявший неподалеку шутник Криспин.
Феникс благодарно на него посмотрел, словно Квинтий пришел ему на помощь, и ответил, смущенно глядя на Юлию:
«Никому из них я никогда не подражал. А теперь — тем более».
«Почему: теперь — тем более?» — спросила Юлия.
«Потому что теперь… — Феникс смущенно потупился. Но в следующее мгновение поднял радостный взгляд и признался: — Теперь я сочиняю трагедию».
«Трагедию? — переспросила Юлия, не то чтобы удивившись, а словно не расслышав. — Зачем?»
На этот странный вопрос, который обычно ставит в тупик многих сочинителей, Феникс готовно ответил:
«Она мне приснилась».
«Приснилась? Трагедия?»
«Да, грозная, в плаще до земли, в тяжелых котурнах она подошла ко мне и, взмахнув тирсом, мне приказала: „Хватит терять время и унижать свой дар! Начинай крупный труд. Воспевай деяния героев!“» — радостно и одновременно будто испуганно сообщил Феникс.
«И кого из героев она тебе порекомендовала?» — после небольшой паузы спросила Юлия.
«Медею», — также после небольшой паузы ответил ей Феникс и зачем-то оглянулся назад, словно искал поддержки у Криспина. Но Криспин уже отошел в сторону, и на его месте теперь стоял Семпроний Гракх.
«Кто такая Медея? Я о ней не слышала», — сказала Юлия.
«А ты почитай Еврипида или Аполлония Родосского. Его недавно перевели на латынь», — предложил Феникс.
Юлия приветливо улыбнулась на его «почитай» и «перевели на латынь» и строго спросила:
«Разве эта Медея — герой?»
«Она — больше чем герой. Она внучка Солнца», — тихо ответил Феникс.
Юлия некоторое время молчала, о чем-то размышляя. И потом:
«Ты мне почитаешь свою Медею?»
«Я не могу тебе почитать, госпожа. Я только начал работать».
«Ну, так работай побыстрее. И потом мне прочтешь», — ласковым голосом попросила Юлия, презрительно глядя на Феникса. А затем повернулась и направилась в большой триклиний, где со своими друзьями и соратниками еще вовсю пировал ее муж, Марк Випсаний Агриппа.
— Я чуть ли не клещами потом вытаскивал из него этот разговор, — с досадой признался мне Вардий. — Сначала он утверждал, что ничего не помнит. Потом стал вспоминать и воспроизводить отдельные отрывки, постепенно восстанавливая весь диалог целиком. И уверял меня, что, разговаривая с Юлией, он по-прежнему ее не видел. «Понимаешь, Тутик, — объяснял он, — так бывает, когда яркий луч солнца вдруг выглянет откуда-нибудь, упрется тебе в лицо, а ты по какой-то причине не можешь отодвинуться или заслониться рукой: либо жмуришься, либо опускаешь глаза, не имея возможности смотреть на собеседника… Лишь некоторые черточки мне удалось разглядеть… Ну, например, я заметил, что когда лицо Госпожи улыбалось, голос у нее был строгим или насмешливым. И наоборот…»
— Он никогда не называл ее Юлией. Только — Госпожой, — сообщил Гней Эдий. И следом за этим, без всякого перехода:
— У него и в мыслях не было писать трагедию. Он вдруг ни с того ни с сего сказал Юлии, что пишет трагедию. И тут же придумалась тема — Медея!.. Любопытно. Ты не находишь?
Храмовый прислужник тем временем зажег еще несколько светильников. И я обратил внимание, что вдоль стен стоят статуи и бюсты.
Возле одной из них мы остановились, и Вардий принялся ее придирчиво рассматривать. Статуя являла женственного юношу с очень знакомыми мне чертами лица.
VII. «Здесь когда-то и ее статуя стояла, — заговорил Эдий Вардий. — Но теперь, понятное дело, не стоит… Это — статуя ее отца, когда он еще был молодым и не получил священного прозвища Август… Они были во многом похожи. Вернее, Юлия в то время, которое я вспоминаю, была очень похожа вот на эту статую. Те же брови — властные и чуть приподнятые. Рот тоже властный, как у него, но с женскими очертаниями. Нос поменьше, но такой же правильной красоты. И восхитительный по своей форме разрез глаз, который Августу с его блекло-серыми глазами, вроде бы, был ни к чему; но у Юлии были яркие, я бы сказал, пронзительно-зеленые глаза, заливавшие эту прекрасную форму чарующей зеленью, магическим светом… Чудные были глаза!.. Но главное, конечно, волосы! Они у нее были солнечно-рыжие. При ярком дневном освещении они сами собой, без всяких аравийских смол и помад, которыми Юлия никогда не пользовалась, — сами собой, говорю, сверкали и светились, огненно, колюче и жестко. В тени же и особенно в сумраке теряли свой блеск и становились будто медвяными. Она их подстригала таким образом, чтобы они не прятали ее высокого и ясного лба, а сзади лишь наполовину закрывали шею, клубясь и искрясь на солнце и матово струясь в темноте… Август был светло-русым. Но его бабка по матери — нет, прабабка, мать божественного Юлия Цезаря, — рассказывали, что она, эта Аврелия, тоже была рыжей… Волосы и глаза, вернее, их сочетание, какое-то германско-египетское, почти не встречаемое в нашей породе, — противоречиво-несочетаемое — вот что приковывало к ней внимание! В остальном же обычная женщина, которую трудно назвать красивой.
Ну, сам посуди. Руки у нее от кисти до локтя были чересчур пухлыми, а в предплечье сужались. Грудь была маленькой. Талии почти не было. А бедра были слишком широкими, тяжелыми, и их массивность подчеркивалась коротковатыми ногами. Эти недостатки своей фигуры Юлия умело скрывала правильной драпировкой, длиной одеяний и формой обуви. Сандалии ее, например, были на высокой подошве. На запястьях она носила несколько тоненьких золотых браслетов. Но прежде всего подчеркивала достоинства своей головы. Более всего ей шли три цвета: желтый, белый и голубой, и только этих цветов были ее одежды. Золото она предпочитала аравийское, ярко-желтое. Волосы скрепляла изящными фигурными заколками с маленькими живыми розами, которые источали сильный аромат. Из драгоценных камней носила только брильянты, из полудрагоценных — яшму, нефрит, ляпис-лазурь. И часто украшала себя янтарем — не дымчатым лангобардским и не свевским, пятнистым, с насекомой начинкой, а каким-то особенным, чистым, прозрачным и желто-лучистым, который греческие ювелиры называют „гиперборейским“. К тому же искусно сочетала цвета. Нефрит, яшму и ляпис надевала к голубым одеяниям, к желтым одеждам — желтые брильянты, к белым столам и паллам — черные…
И однако — плоская фигура, массивные бедра, коротковатые ноги, тяжелая походка… Разве такую женщину можно было назвать красавицей? Тем более после Альбины!.. И как ее, зеленоглазую, солнечно-рыжую можно было „не замечать“, „не видеть“, как он утверждал и в январе, и в феврале, патрокличая и пиладствуя для своего ненаглядного, обожаемого Семпрония Гракха?!»
Издав эти неожиданные и, как мне показалось, нелогичные восклицания, Гней Эдий Вардий с досадой махнул рукой и отошел от статуи. Выйдя на середину храма, он остановился и задумчиво уставился на прислужника, который, кончив зажигать светильники, собирался воскурить ладан. Он его уже почти воскурил, когда Вардий скомандовал:
— Не надо! Оставь нас одних! Ступай. И скажи Тенецию, чтоб нас не тревожили!
Храмовый прислужник поспешно и, как мне показалось, испуганно подчинился его указанию, словно был личным рабом Гнея Эдия.
А Вардий поманил меня пальцем и, когда я приблизился, тихо заговорил, почти зашептал мне на ухо:
VIII. — Феникс был в доме Агриппы на третий день до январских нон. А на седьмой день до ид, то есть всего через несколько дней после пира, развелся со своей женой Эмилией…Представляешь?…В присутствии семерых свидетелей вручил ей разводное письмо, в котором подробно перечислялись все крупные и мелкие нарушения, допущенные при заключении брака… Я тебе когда-то рассказывал (см. 11, XIII)… Дочку свою Публию, которой и трех лет не исполнилось, он отослал вместе с матерью… Я никак не мог выследить Феникса, потому что он ото всех скрывался. Отец его был в ярости и грозился проклясть сына за его бесчеловечный поступок. Почтенный Апий очень любил свою внучку и не мог взять в толк, зачем ее отсылают к чужим пенатам… Феникс, стало быть, скрывался. И мне удалось его обнаружить лишь дней через десять после развода, на шестнадцатый или на пятнадцатый день до февральских календ. Он стоял в портике Аргонавтов и любовался знаменитой картиной, изображавшей Колхидский поход.
«Зачем ты развелся?» — без долгих предисловий спросил я его.
Он на меня даже не обернулся. Однако, мечтательно созерцая картину, тут же ответил усталым и скучным тоном:
«Она мне мешала работать. Я пишу трагедию, а она слишком громко сморкается. И Публия часто хнычет. Именно хнычет, без всякого повода».
Признаться, я растерялся от такого ответа. А Феникс тем же тоном добавил:
«Оставь меня, милый Тутик. Ты мне тоже мешаешь. Но я не могу с тобой развестись. Потому что ты мой любимый и единственный друг».