Жарко было в тот день, а время уж близилось к полдню.
Поразморило меня, и на постель я прилег.
Ставня одна лишь закрыта была, другая — открыта,
Так что была полутень в комнате, словно в лесу, —
Мягкий, мерцающий свет, как в час перед самым закатом
Иль когда ночь отошла, но не возник еще день.
Кстати такой полумрак для девушек скромного нрава,
В нем их опасливый стыд нужный находит приют.
Тут Коринна вошла в распоясанной легкой рубашке,
По белоснежным плечам пряди спадали волос.
В спальню входила такой, по преданию, Семирамида
Или Лаида, любовь знавшая многих мужей…
Легкую ткань я сорвал, хоть, тонкая, мало мешала, —
Скромница из-за нее все же боролась со мной.
Только сражалась, как те, кто своей не желает победы,
Вскоре, себе изменив, другу сдалась без труда.
И показалась она перед взором моим обнаженной…
Мне в безупречной красе тело явилось ее.
Что я за плечи ласкал! К каким я рукам прикасался!
Как были груди полны — только б их страстно сжимать!
Как был гладок живот под ее совершенною грудью!
Стан так пышен и прям, юное крепко бедро!
Стоит ли перечислять?.. Всё было восторга достойно.
Тело нагое ее я к своему прижимал…
Прочее знает любой… Уснули усталые вместе…
О, проходили бы так чаще полудни мои!
Перевод С. Шервинского
Иль не прекрасна она, эта женщина? Иль не изящна?
Или всегда не влекла пылких желаний моих?
Тщетно, однако, ее я держал, ослабевший, в объятьях,
Вялого ложа любви грузом постыдным я был.
Хоть и желал я ее, и она отвечала желаньям,
Не было силы во мне, воля дремала моя.
Шею, однако, мою она обнимала руками
Кости слоновой белей или фригийских снегов;
Нежно дразнила меня сладострастным огнем поцелуев,
Ласково стройным бедром льнула к бедру моему.
Сколько мне ласковых слов говорила, звала
«господином», —
Все повторяла она, чем возбуждается страсть.
Я же, как будто меня леденящей натерли цикутой,
Был полужив, полумертв, мышцы утратили мощь.
Вот и лежал я, как пень, как статуя, груз бесполезный, —
Было бы трудно решить, тело я или же тень?
Что мне от старости ждать (коль мне предназначена
старость),
Если уж юность моя так изменяет себе?
Ах! Я стыжусь своих лет: ведь я и мужчина и молод, —
Но не мужчиной я был, не молодым в эту ночь…
Встала с постели она, как жрица, идущая к храму
Весты, иль словно сестра, с братом расставшись
родным…
Но ведь недавно совсем с белокурою Хлидой и Либой,
Да и с блестящей Пито был я достоин себя,
И, проводя блаженную ночь с прекрасной Коринной,
Воле моей госпожи был я послушен во всем.
Сникло ли тело мое, фессалийским отравлено ядом?
Или же я ослабел от наговорной травы?
Ведьма ли имя мое начертала на воске багряном
И проколола меня в самую печень иглой?
От чародейства и хлеб становится лаком бесплодным,
От ворожбы в родниках пересыхает вода;
Падают гроздья с лозы и желуди с дуба, лишь только
Их околдуют, и сам валится с дерева плод.
Так почему ж ворожбе не лишать нас и мощи телесной?
Вот, может быть, почему был я бессилен в ту ночь…
И, разумеется, стыд… И он был помехою делу,
Слабости жалкой моей был он причиной второй…
А ведь какую красу я видел, к ней прикасался!
Так лишь сорочке ее к телу дано приникать.
От прикасанья к нему вновь юношей стал бы и Нестор,
Стал бы, годам вопреки, юным и сильным Тифон…
В ней подходило мне все, — подходящим не был
любовник…
Как же мне к просьбам теперь, к новым мольбам
прибегать?
Думаю, больше того: раскаялись боги, что дали
Мне обладать красотой, раз я их дар осрамил.
Принятым быть у нее я мечтал — приняла, допустила;
И целовать? — целовал; быть с нею рядом? — и был.
Даже и случай помог… Но к чему мне держава без власти?
Я, как заядлый скупец, распорядился добром.
Так, окруженный водой, от жажды Тантал томится
И никогда не сорвет рядом висящих плодов…
Так покидает лишь тот постель красавицы юной,
Кто отправляется в храм перед богами предстать…
Мне не дарила ль она поцелуев горячих и нежных?
Тщетно!.. По-всякому страсть не возбуждала ль мою?
А ведь и царственный дуб, и твердый алмаз, и бездушный
Камень могла бы она ласкою тронуть своей.
Тронуть тем более могла б человека живого, мужчину…
Я же, я не был живым, не был мужчиною с ней.
Перед глухими зачем раздавалось бы Фемия пенье?
Разве Фамира-слепца живопись может пленить?
Сколько заранее себе обещал я утех потаенно,
Сколько различных забав мне рисовала мечта!
А между тем лежало мое полумертвое тело,
На посрамление мне, розы вчерашней дряблей.
Ныне же снова я бодр и здоров, не ко времени крепок,
Снова на службу я рвусь, снова я требую дел.
Что же постыдно тогда я поник, наихудший из смертных
В деле любви? Почему сам был собой посрамлен?
Вооруженный Амур, ты сделал меня безоружным,
Ты же подвел и ее, — весь я сгорел со стыда!
А ведь подруга моя и руки ко мне простирала,
И поощряла любовь лаской искусной сама…
Но, увидав, что мой пыл никаким не пробудишь
искусством
И что, свой долг позабыв, я лишь слабей становлюсь,
Молвила: «Ты надо мной издеваешься? Против желанья
Кто же велел тебе лезть, дурень, ко мне на постель?
Иль тут пронзенная шерсть виновата колдуньи ээйской?
Или же ты изнурен, видно, любовью с другой…».
Миг — и, с постели скользнув в распоясанной легкой
рубашке,
Не постеснялась скорей прочь убежать босиком.
А чтоб служанки прознать не могли про ее неудачу,
Скрыть свой желая позор, дать приказала воды.
Перевод С. Шервинского
См. окончание в кн. «Великий Любовник».
Здесь и далее приведены переводы С.В. Шервинского «Любовных элегий» (Amores) Публия Овидия Назона.