Мешков позволил себе впервые словно бы восстать против церковного мнения. Узнав викария, он сразу настолько покорился им, что стал порицать даже тех, кто колебался в признании за монахом неоспоримой безгреховности, а противников его невзлюбил, кажется, по вся дни.
Вошёл Меркурий Авдеевич в скит, при всей кротости духа, с одним решением, давно и серьёзно обдуманным, но теперь созревшим до неколебимой твёрдости. Пробираясь вдоль скитской ограды, он размышлял, что вот, мол, час назад ступал стезёю нечестивою в горнило антихристова слуги Рагозина и терзался смертным страхом, а теперь идёт стезёю праведною в обитель слуги господня, и душа его безбоязненна, и уста славословят всевышнего, и слух услажден песнопениями, кои будто витают над прояснённой главой.
Его встретил кучерявый старик келейник в завощенном подряснике и провёл из первой горенки во вторую, а сам, постучав в дверь со словами: «молитвами святых отец наших…», отворил её, исчез и сразу опять явился и сказал, что владыка просит.
Меркурий Авдеевич покрестился на киот с лампадкой, сделал поклон, тронув средним пальцем половичок, и подошёл к благословению. Викарий качнулся навстречу из гнутого венского полукресла и попросил извинить, что затрудняется встать, так как нездоров. Лицо его было одутловато, как у страдающих сердцем, и с такой жидкой растительностью, что она нисколько не могла изменить тяжёлого овала, который был ясен, как у бритого, а длинные серые волоски бороды казались по отдельности подвешенными к коже жидкого охрового оттенка. Маленькие глаза его были вполне спокойны, если говорить о движении, но почти совершенно лишённая цвета водяная прозрачность их придавала взгляду непреходящее возбуждение. Окно в стене занимало мало места, но солнце опаляло всю рощу, и свет в комнате был яркий.
На вопрос о болезни викарий не ответил, а только неторопливо развёл кисти вздутых на суставах рук и почаще стал перебирать чётки из бирюзово-холодных перенизок. Он смотрел выжидательно, показывая, что надо, не мешкая, переходить к тому, что привело Меркурия Авдеевича в эту келью.
– Пришёл просить благословения своему шагу, который я намерился сделать, владыко. Издавна имел желание постричься. Теперь настало время принять решение. Благословите, владыко.
Меркурий Авдеевич снова поклонился.
– Не поспешно ли решились? – спросил викарий тихо.
– Ведь уж шестьдесят, владыко.
– Вижу. Один в пятнадцать лет наденет клобук – будто родился иноком, на другом и под конец жизни ряса – будто с чужого плеча.
– Веление сердца, владыко.
– А вы присядьте, прошу вас. Да и успокойтесь. Что же волноваться, коли желание ваше созрело.
– Созрело, владыко. Одной думой жив: о спасении души.
– Давай бог. Да ведь спастись-то везде можно. В миру крест нести – заслуга едва ли не ценнейшая, чем за нашими стенами.
– Облегчить надеюсь крест свой…
– Понимаю. Ненависть-то бороть нелегко, – сочувственно качнул головой викарий и опять подался немного вперёд, приближая взгляд свой к лицу Мешкова и вдруг договаривая еле слышно: – Примиритесь, вот вам и спасение.
Меркурий Авдеевич вздохнул и, уклоняясь от этого взгляда, похожего на накалённую током проволочку при солнечном свете, ответил смиренно:
– Сил нет совладать с собой.
– Значит, по слабости идёте?
– Грешен, владыко.
– Отцу небесному не слабость угодна, но крепость духа.
Откидываясь назад, словно в изнеможении, викарий перестал перебирать чётки, остановив пальцы на большой поклонной перенизке с крестиком, потом спросил неожиданно сурово:
– Стало быть, обиде своей ищете укрытие?
– Нет, – сказал Мешков твёрдо, – обида, правду сказать, торопит, владыко. Но желание родилось ещё в юности. Я когда с молодыми приказчиками у хозяина жил, взялись они меня к старым обрядам склонять – из раскольников были. Я совсем было соблазну поддался, да один добрый человек посоветовал обратиться за правилами жизни к духовнику святой Афонской горы иеромонаху Иерониму. Я послушался, написал и получил в ответ наставление в православной вере и книгу. После чего отдался духовному чтению и восчувствовал наклонность уйти в обитель. Однако тот же святой муж отсоветовал делать такой шаг до кончины моей матушки, а там, если богу будет угодно, – намерение исполнить. Но пока матушка жила, я женился. Впрочем, и в семейной жизни всегда призывал, чтобы господу благоугодно было, если овдовею, ниспослать мне окончание дней в монастыре. Теперь же я вдов, а у внука, который на моем попечении, скоро будет вотчим, так что меня и совсем в миру ничего держать не будет.
– Так, – сказал викарий, выслушав и помолчав. – Тогда что же? Раздай своё имущество и иди за мною.
– Да уж и раздавать-то нечего, – как-то даже встряхнулся от оживления Мешков. – Последнее, чем дорожил от имущества – Четьи-Минеи, – я принёс вам, владыко. А что ещё осталось в моем углу, можно и просто выкинуть.
Он оглядел стены кельи. Викарий весело улыбнулся:
– Что изучаете? Не находите дара вашего? Я его успел уже дальше передарить. Заезжал намедни ко мне один сельский попик, жалуется на тягость жизни, прихожане-де никаких треб не отправляют, иссякла народная щедрость. Бога забыли. Ну, я и пожалел его: грузи, говорю, себе в возок Четьи-Минеи, может, какой охотник, в уезде, купит. Сам-то попик, поди, давно житий не читает, непутёвый такой, нос – сливой. Пропьёт, наверно, Четьи-Минеи, бог с ним.
Мешков тихо покачал головой.
– Жалеете? – не без коварства спросил хозяин.
– Приятно мне было думать, что книги у вас находятся, владыко.
– Ну вот, – все ещё с улыбкой покорил викарий. – Не только своё, а и чужое пожалел. Ведь уж подарил, чего же помнить?
– Грешен.
– То-то. Куда же хотите податься, в какую обитель? В монастырях-то нынче тоже не радость: братия вот-вот завоюет не хуже фронтовиков каких…
– Зовут меня, владыко, в один скиток, под самым Хвалынском. Не посоветуете?
– Знаю. Утешительное место, живописное. Но ведь там и староверы рядом. И посильнее наших будут. Не переманили бы… – опять весело, чуть не озорно сказал викарий.
– Коли надо будет состязаться за православие, – постою, владыко: в своё время посрамлению расколов учился в здешней кеновии.
– Ну, – сказал викарий с облегчением, – тому и быть. Могий вместити да вместит. С богом.
Меркурий Авдеевич помолился, стал на колени перед монахом, и тот благословил его, дав приложиться к руке. Уже собравшись уйти, Мешков, однако, приостановился, вопрошающе глянул в спокойно обвисшее больное лицо викария и подождал, когда он поощрит его каким-нибудь знаком.
– Что ещё смущает? – проницательно спросил викарий.
– Не ответите ли, владыко, – произнёс Мешков вкрадчиво, – как надо понимать число 1335?
Прозрачные глаза долго покоились в неподвижности, как будто утрачивая последние следы какой-нибудь окраски, потом тоненько сузились, прикрылись и, опять раскрывшись, ожгли Мешкова своими накалёнными зрачками.
– Откуда такие помыслы?
Мешков ответил крайне доверительным голосом, но и в крайней робости:
– Читал я труд, в котором история царств и деяний человеческих поверяется Священным писанием. И труд тот окончен словами пророчества: «Блажен, кто ожидает и достигнет 1335 дней».
– И кто же оный труд составил?
– Учёный, как я понимаю, человек – Ван-Бейнинген.
– Немчура какой?
– О том не сказано. Обозначено только, что книга дозволяется цензурою.
– Что ж, – проговорил викарий сострадательно, – цензура, в силу подслеповатости своей, дозволяла и про социализм печатать.
– Однако, владыко, в труде пишется противу социализма.
– Ещё не убедительно, ибо и папы римские прежестоко поносят социалистов.
– Но книга, владыко, и папство заклеймляет яко ересь.
– Опять же не убедительно, ибо и социалисты пап римских клеймят весьма прижигающе.
Меркурий Авдеевич наклонил голову с таким видом растерянности, что викарию оставалось только покарать либо помиловать заблудшую овцу, и он, подождав сколько требовалось для полного прочувствования его торжества, чуть слышно засмеялся и несколько раз слегка ударил себя по коленям, как бы посек, чётками.
– Зачем нам диавол иноземный, егда у нас и свой неплох? – спросил он, очень развеселившись.
Потом лицо его сделалось сердитым, он захватил в щепоть один волосок бороды и медленно протянул по нему пальцами книзу.
– Придёшь домой, – сказал он жёстко, – разведи таганок и спали на нём своего Ван… как его? учёного немца. И не мудрствуй более, не суетись, не посягай все понять своим умом, ибо ум-то твой прост. Пророчества же разуметь надо как божественный глагол, а не как арифметику. Сообрази-ка: чтобы человек хоть чему-нибудь внял, агнец божий должен был говорить на человеческом языке. А что наш язык? Немочь ума нашего – вот что такое наш язык. Господь глаголет: «день», а мы понимаем – двадцать четыре часа, сутки. А может, в один божественный день жизнь всех наших праотцев и всех правнуков уместится, как зерно ореха в скорлупе? Вот и толкуй библейские числа! Не толковать надо, а веровать. В чистоте сердца веровать. И помнить сказанное самим учителем нашим о втором пришествии своём: «О дне же сём и часе не знает даже и сын, токмо лишь отец мой небесный».